«Бегун» Ильи Эренбурга

Каза­лось бы, об эмигран­тах первой волны известно всё! Однако боль­шин­ство прочи­тан­ного сего­дня напи­сано самими эмигран­тами. Их мечта сбылась — они верну­лись на родину! А вот их крас­ные оппо­ненты, наобо­рот, забы­ва­ются, вклю­чая и то, что они писали про эмигран­тов. Из подоб­ного ранее мы пред­ла­гали вам очерк Ильфа и Петрова «Россия-Го» 1934 года.

Илья Эрен­бург — автор сего­дняш­него рассказа, личность не менее леген­дар­ная и весо­мая для совет­ской лите­ра­туры. Кто-то может спро­сить: «А разве Эрен­бург, этот автор лозунга времён ВОВ „Убей Немца!“ — эмигрант?». И я отвечу: «Конечно, да!».

Образ­цо­вый богем­ный «либе­раль­ный» ради­кал после окон­ча­тель­ной победы Октябрь­ской рево­лю­ции в России, Илья Григо­рье­вич Эрен­бург и так уже провёд­ший значи­тель­ную часть 1910-х годов в Париже, возвра­ща­ется в прокля­тую капи­та­ли­сти­че­скую Европу: сначала в Берлин, а затем в Париж, поки­нуть кото­рый его заста­вят только немец­кие войска в 1940 году… Так вышло без особой драмы, тогда у СССР с Рейхом был свой медо­вый месяц, и Илья, скрыв­шийся в страхе в совет­ском посоль­стве… спокойно уехал на поезде через терри­то­рию Рейха в Москву. Вот, с тех пор, Илья Григо­рье­вич, действи­тельно, пере­стал быть эмигран­том, однако народу ближе не стал.

Когда закон­чится война? Рису­нок Маревны (Мария Брони­сла­вовна Воро­бьёва-Стебель­ская, 1892–1984 гг.), Париж, 1916 год. Слева направо: худож­ники Диего Ривера и Моди­льяни, моло­дой эмигрант­ский журна­лист Илья Эрен­бург, на квар­тире у Ривьеры Rue du Départ. Летом 1917 года Илья вернётся в Россию…

Один из героев нашей рубрики серб­ский русский Михайло Михай­лов, побы­вав­ший в 1960-х годах в гостях у Эрен­бурга на его москов­ской квар­тире, был пора­жён изыс­кан­ной обста­нов­кой и бога­тым убран­ством с ориги­на­лами живо­пис­ных работ первой вели­чины, напри­мер, Пикассо.

Илья Эрен­бург со своим порт­ре­том работы Пабло Пикассо, 1950-е гг., СССР

Ну а какой близо­сти к народу можно было от него требо­вать? Он был эталон­ным салон­ным боль­ше­ви­ком-попут­чи­ком, причём того же самого типажа что и сего­дняш­ние амери­кан­ские рево­лю­ци­о­неры. Из бога­той семьи, не титуль­ной нации, полу­чив­ший отлич­ное обра­зо­ва­ние, журна­лист, привер­же­нец модных ради­каль­ных поли­ти­че­ских движе­ний, в друзьях с боге­мой… сам богема! Но отсут­ствие связи с наро­дом, отнюдь, не поме­шало Эрен­бургу стать извест­ным писа­те­лем в стране рабо­чих и крестьян.

В отли­чие от многих звёзд совет­ского пери­ода (особенно 1920-х годов) Илья Григо­рье­вич Эрен­бург, по-насто­я­щему, талант­ли­вый писа­тель, чьи книги одно­значно заслу­жи­вают место на вашей книж­ной полке, в отли­чии, скажем, от Демьяна Бедного…

Мои друзья с Монпар­наса, Маревна, 1962 год. Слева направо: Ривера, Маревна с доче­рью Мари­кой, Эрен­бург, Сутин, Моди­льяни, Жанна Эбютерн, Макс Жакоб, Моиз Кислинг, Леопольд Зборов­ский

Я думаю, его вполне можно назвать одним из самых осве­дом­лён­ных миро­вых писа­те­лей первой поло­вины XX века. Близ­кий друг Буха­рина (тот напи­шет преди­сло­вие к дебют­ному роману Эрен­бурга — «Приклю­че­ния Хулио Хуре­нито»), на корот­кой ноге с Лени­ным (тот похва­лит описа­ние 1917 года в романе)… Вете­ран Испан­ской Граж­дан­ской войны (чьей роли в кото­рой ужас­нётся сам Джордж Орвелл).… Много­крат­ный лауреат Сталин­ских премий 1940-х годов…

Совет­ские интел­ли­генты не любили Эрен­бурга из-за его близо­сти к «импе­ра­тору». У Ильи Григо­рье­вича вправду были одни из самых близ­ких отно­ше­ний с Иоси­фом Висса­ри­о­но­ви­чем из числа писа­те­лей… Но в отли­чие от многих его совет­ских коллег, я думаю, Эрен­бург себя ощущал свобод­ным чело­ве­ком.


Дмит­рий Быков о романе Эрен­бурга «Приклю­че­ния Хулио Хуре­нито» (1922 год). Я с сомне­нием отно­шусь к Дмит­рию Быкову, но его деятель­ность по еван­ге­ли­за­ции совет­ской лите­ра­туры заслу­жи­вает только компли­мен­тов!

Сего­дняш­ний рассказ возвра­щает нас на столе­тие назад, в самое начало лите­ра­тур­ной деятель­но­сти Эрен­бурга, где он ещё по свежим впечат­ле­ниям вместе с дебют­ным «Приклю­че­ния Хулио Хуре­нито» напи­шет сбор­ник расска­зов «Неправ­до­по­доб­ные исто­рии», куда войдёт рассказ «Бегун» — чтиво на сего­дня.

В нём Эрен­бург изде­ва­ется над тем, кто заслу­жи­вает издёвки — прекрас­но­душ­ным русским интел­ли­ген­том, кото­рый из своей уютной буржу­аз­ной миддл-класс норы мечтает о рево­лю­ции, а как только она его кусает за зад — прокли­нает её и бежит куда глаза глядят. Сюжет вечный. Сего­дня эти люди в Америке и Брита­нии борются вместе со своими чёрными братьями с белым расиз­мом… А что будет завтра, мы уже увидим совсем скоро. Более близ­кий образ — девушка с Евро­май­дана, кото­рая просто хотела в ЕС и кружев­ные трусики…


«Бегун»

Илья Григо­рье­вич Эрен­бург (1891 — 1967 гг.)
Берлин, 1921 год.

Журнал «Бич», № 2. Париж, 1920 год

«Кобленц» — гово­рят, а что такое Коблец этот прослав­лен­ный? Горо­дишко сквер­ный, не лучше нашего губерн­ского, улички кривые, старая церковь, фонтан —тоже досто­при­ме­ча­тель­ность! Где здесь разой­тись было марки­зам де Виль-Нэф, викон­там де Бурьи, версаль­ским шарку­нам, мадри­га­лы­ци­кам, средь озор­ства клуб­ного, санкю­лот­ства неслы­хан­ного (то есть если прямо по-русски выра­зиться — беспор­точ­ни­че­ства), сохра­нив­шим парчо­вые жилеты в лилиях, с едино­ро­гами, о шест­на­дцати пуго­виц, косицы непри­ми­ри­мые, гордость свою, краеш­ком камзо­лов не коснув­шимся марки­тантки Мари­анны, с ассиг­на­ци­ями саль­ными вместо экю «мило­стью Божией Людо­вика», с носом един­ствен­ным, багря­но­род­ным носом. Дыра — Кобленц, мелочь на карте, внима­ния не стоит!..

Кобленц, 1920 год, Веймар­ская Герма­ния

То ли дело Россия! Как нача­лась буря, поле­тели не сотни, сотни сотен многие, тысяч сотни, не горо­дишко обжили, запру­дили пять частей света. Что же, боль­шому кораблю и плава­ние боль­шое! Ведь не маркизы одни, то есть действи­тель­ные, тайные, нет таборы разно­языч­ные, вовсе уж меж собой не схожие, двину­лись Бог весть куда — в Париж ли кутнуть на помин­ках, в Турцию ли с горя на мина­реты погля­ды­вать, в Арген­тину ли, свиней в Арген­тине разво­дить можно, кто знает? Все равно, от своих подальше! Как понес­лись с гнёзд вспуг­ну­тые, так и не могут оста­но­виться — из Питера в Москву, из Москву в Киев, дальше в Одессу, на Кубань, в Крым и уж вплавь, через все моря. Даже поза­были люди, что можно у себя в столо­вой на дедов­ском кресле вече­ром сидеть и, вынув газету из вися­чей папки бархат­ной, на коей дочь к ангелу вышила бисе­ром: «да скро­ется тьма», читать супруге сонной, теплой о том, как зачем-то сума­сшед­шие люди лазят на полюс или канал панам­ский роют.

Кто только не убежал — и санов­ные, масти­тые — Стани­славы, Анны на шеях,— и мелюзга, пискари в море буйном: фельд­шера от моби­ли­за­ций, стряп­чие от рекви­зи­ций, дьячки, чтоб в соблазн не впасть, просто людишки безобид­ные от нече­ло­ве­че­ского страха, саха­ро­за­вод­чики, тузы махро­вые, для коих в Пари­жах и куле­бяки, и икорка, и прохла­ди­тель­ные гото­вятся, и голо­дранцы, голо­тяпы, грузы грузят, на голове ходят, тара­ка­ньи бега с тота­ли­за­то­ром наду­мали — прямо санкю­лоты, так что взгля­нешь на них — спутать легко, где-то она самая рево­лю­ция; поли­тики, идей­ные всякие, с програм­мами, хоро­шие люди — столько чест­но­сти, руку пожмет такой, и то возгор­дишься, ну и построч­ники за ними, коты газет­ные, хапуны щекот­ли­вые, всякие; а больше всего просто чело­веки: был дом, профес­сия, ботики с буквами, а подо­шло гроз­ное, и ничего в помине, не эмигран­тами стали, не бежен­цами, а бегу­нами. Послу­ша­ешь такого, ну что он спасал? — ни сейфа нет, ни титула, ни идеи зава­ля­щейся — не поймёшь, только во всех глаголь­ство­ва­ниях никчём­ных столько горя, да не выду­ман­ного, а подлин­ного — не поймёшь, только отвер­нёшься: ни начать же реветь где-нибудь на Буль­вар де Капю­син, публику чистую, не моско­ви­тов в бегах, а пари­жан чест­ных пугая!

«Бич». № 1 Январь, 1917 год, Россий­ская Импе­рия

Вот таким бегу­ном был и Григо­рий Васи­лье­вич Сквор­цов, родом из Пензы, холо­стой, слава Богу (не дети­шек же с собой по миру таскать). В невоз­врат­ное время, когда в бегах состо­яли только немно­гие, по вкусу, или чест­ные черес­чур, или уже вовсе без чести, сидел себе Сквор­цов скромно в Москве на Плющихе и ни о каких загра­ни­цах не помыш­лял, даже, узнав как-то, что его това­рищ Бухин по удешев­лён­ному в Берлин с экскур­сией проехал, сердито откаш­лялся: «Обо всем этом у Водо­во­зова прочесть можно, а вот без фунда­мента соот­вет­ству­ю­щего от разных пейза­жей и пропасть немуд­рено». Долж­ность зани­мал он невы­со­кую, но почтён­ную, уваже­ния всяче­ского достой­ную, а именно, с 96-го, то есть двадцать один год подряд, состоял надзи­ра­те­лем в первой гимна­зии, сначала имену­ясь «педе­лем», а потом в свете преоб­ра­зу­ю­щем реформ, «помощ­ни­ком класс­ного настав­ника». Ведал Григо­рий Васи­лье­вич нижним кори­до­ром, пяти­класс­ни­ков не каса­ясь, следил, чтоб «кое-где» не курили, и зря во время уроков латыни не заси­жи­ва­лись, будто холе­рой забо­лев, чтоб на пере­мен­ках не дрались пряж­ками, не жрали масло, с ранцами ходили, а не по моде фатов­ской тетрадку за пазу­хой, гербов не выла­мы­вали, след заме­тая, чтобы средств для роще­ния усов второ­год­ники-камча­далы преж­де­вре­менно не поку­пали тихонько, словом, чтобы был поря­док, достой­ный гимна­зии клас­си­че­ской, первой, в чьих стенах столет­них не кто-нибудь, а министр покой­ный Бого­ле­пов воспи­ты­вался и на золо­тую доску зане­сен.

«Идеа­лист», 1910 год, кари­ка­тура из журнала «Сати­ри­кон», Санкт-Петер­бург. Нико­лай Реми­зов (Ре-ми)

Был Сквор­цов чело­ве­ком мягким, душев­ным, от слежки не огру­бев­шим, и хоть в беседы какие-либо, кроме распе­ка­ний, с детьми не всту­пал, но и не приди­рался, оста­вив на два часа, сожа­лел, а уничто­же­нию карцера, даже коллег удивив, пора­до­вался. Объяс­ня­ется все это тем, что тайно (ну да теперь и раскрыть можно) был Сквор­цов ужас­ным либе­ра­лом, а мини­стра Бого­ле­пова, столь перед учени­ками прослав­ля­е­мого, в душе не одоб­рял, пред­по­чи­тая кротость и прогресс, вот как у Водо­во­зова в Англии. Не педель, право, а гума­нист истин­ный: «Русские Ведо­мо­сти», в библио­теку запи­сан, книжки, мечты. И над всем, после ужина — само­вар­чик чуть мурлы­чет, кот Барс подда­ки­вает, уют, мир — всё же скорбь за страну, где-то вне лежа­щую, возле Пензы что ли? — за нищую страну, непри­вет­ную, скорбь и даже возглас шепот­ли­вый «увижу ль я народ осво­бож­ден­ный?»

Хорошо жилось чело­веку: комната с печью широ­кой белё­ная, хозяйка квар­тир­ная души не чаяла, песто­вала, прямо, как с дитя­тей нянчи­лась — и плюшки изюм­ча­тые к чаю, и новая картинка Шишкина акаде­мика (лес, снег, медве­жата, бодрость какая!), и набрюш­ник вяза­ный, чтоб не просту­дился Григо­рий Васи­лье­вич за ребя­тами в пере­менку во двор выбе­гая. Но не отсту­пился Сквор­цов от тради­ций святых, от грёзы интел­ли­гент­ской, домо­ро­щен­ной (уж её ни в каком Париже не выищешь), преоб­ра­зо­ва­ний хотел, а иногда, когда запре­щали «Русским Ведо­мо­стям» рознич­ную (и рад был бы подпи­саться, да доноса боялся, поку­пала же номе­рок хозяйка в секрете), даже до рево­лю­ции дохо­дил, так в уме Мирабо и бегали, самому боязно стано­ви­лось.

Журнал «Пули», кари­ка­тура на рево­лю­цию 1905 года — страш­ный «крова­вый режим» в действии. Первые два номера журнала конфис­ко­вала поли­ция

Вот и в пятом году чуть-чуть не свих­нулся чело­век, кажется, если б вовремя не прика­тили из Питера семё­новцы с пуле­мё­тами, до респуб­лики бы дока­тился — на митинги в универ­си­тет, пере­одев­шись, бегал, жерт­во­вал курсистке подо­зри­тель­ной (для успо­ко­е­ния, на что не допы­ты­ва­ясь), словом, коле­бался в самых осно­вах. Устоял всё же, опять к преоб­ра­зо­ва­ниям скло­нился, в учитель­ской за правый список выска­зав­шись, тихонько всунул в урну чест­ный кадет­ский, и пошло всё по-хоро­шему, как у всех людей, так что до боль­ше­ви­ков и упомя­нуть не о чем!

Когда все немцев ругали, и он ругал, даже за неуспехи по-немец­кому учени­ков похва­лить хотел, но не зная, в согла­сии ли чувствует с окру­гом, не решился. Когда в марте пели и плакали, не тише других на Плющихе подпе­вал и хозяйку христо­со­ва­нием идей­ным умучил. Дал влево силь­ный крен, уж очень понра­ви­лись ему слова «земля и воля», хоть земли не пред­став­лял себе иной, кроме Воро­бье­вых гор, а волю поми­нал, лишь когда Шиба­нов Иван из третьего парал­лель­ного курил без стес­не­ния в убор­ной — «дашь волю, на голову сядут!»…

Но любит русский чело­век даль­нее, чего паль­цем не заце­пишь, и полю­бил Григо­рий Васи­лье­вич больше само­вара, больше книжек Водо­во­зова, больше всего на свете — «Землю и волю».

Всё это оказа­лось, впро­чем, милой присказ­кой, а когда дело дошло до сказки, то вмиг разлю­бил Сквор­цов всякие возгласы, ника­ких слов не произ­но­сил, и с хозяй­кой вкупе, на сундучке в кори­доре, плакал до полного удовле­тво­ре­ния.

Суще­ство­вала ли гимна­зия, нет ли, никто на этот вопрос отве­тить не мог. Стоял, разу­ме­ется, супро­тив храма Христа Спаси­теля дом почтен­ный с колон­ками, и прихо­дили туда люди, то есть учителя удру­чен­ные, не ступая по кори­до­рам важно с журна­лами, но будто телега на трёх коле­сах подпры­ги­вая, оста­нав­ли­ва­ясь, всяче­ских пако­стей ожидая, и обор­моты возы­мев­шие, банды без гербов, с сове­тами, обезьян­ства ради. Ну, встре­тятся, покри­чат и одно от этого душев­ное недо­ра­зу­ме­ние!..

«Новый Сати­ри­кон», № 19 за 1917 год, Россий­ская Респуб­лика

Не выдер­жал к лету Сквор­цов: голод взял, не то что плюшки, ржаного не сыпешь, пуще голода неопре­де­лён­ность безмер­ная. Даже «Русские Ведо­мо­сти» прова­ли­лись! Жить зачем? Непри­ютно, скверно жить стало! «Вот и народ осво­бож­дён­ный!», — думал он, — «Туне­ядцы! Живо­дёры! Хамьё! Мало их били, и каким же дура­ком был я!.. Тоже! Свобода!» Думал, словом, как многие, не только надзи­ра­тели класс­ные, но и профес­сора масти­тые, прежде даже слов этих бран­ных не знав­шие. Разъ­ярясь, хозяйке на растопку пачку брошюр выдал, но от этого легче не сдела­лось. Стал глядеть, как всегда, что другие поду­мают, а другие приду­мали бежать, и за ними, не колеб­лясь, рысью сорвался Сквор­цов Григо­рий Васи­лье­вич, уж не надзи­ра­те­лем стал, бегу­ном.

«Новый Сати­ри­кон», № 14 за 1918 год, РСФСР. Послед­ние дни свобод­ной прессы в России

Труд­ное это ремесло, кто сам не испы­тал, не поймёт! Для почина ждал Сквор­цова на границе немец­кой, что прохо­дила, впро­чем, как раз по сере­дине России, в местечке Михай­лов­ском, где никому прежде и во сне граница не мере­щи­лась, подза­тыль­ник фельд­фе­беля герман­ского, хоро­ший подза­тыль­ник, увеси­стый, чтобы не выле­зал он из череда. Больно было, но как не согла­ситься, ведь от беспо­рядка убёг, надо учите­лям, педе­лям чуже­языч­ным покло­ниться низко, заты­лок по-русски рукой привыч­ной почё­сы­вая. Недолго спасался Сквор­цов в Киеве, подсту­пили «живо­деры», кинулся в Одессу, там через Днестр на лодочке в Бесса­ра­бию, и пошло круго­вра­ще­нье, не жизнь, но одно сплош­ное «Вокруг Света».

На что румыны не серьёз­ный народ, гита­ри­стый, и те прези­рали, по участ­кам гоняли, мыли, дезин­фек­цию устра­и­вали, а уж когда все проце­дуры закон­чили, выста­вили без цере­мо­ний.

Год целый блуж­дал по Европе Сквор­цов, из коми­тета в коми­тет, гроши выклян­чи­вая, так и шарили по душе всякие допрос­чики, благо­де­тели осто­рож­ные, ничего своего внутри не оста­лось, всё давно выло­жил. Ещё промыш­лял, чем мог: в Кише­нёве о пере­праве ужас­ной через реку с тремя потоп­ле­ни­ями за порцию теля­тины расска­зал журна­ли­сту бойкому, в Данциге наби­вал папи­росы на русский вкус, в Берлине в кине­ма­то­графе для специ­аль­ной фильмы комис­сара-зверя изоб­ра­жал и должен был для сего стро­ить изувер­ские рожи. Прихо­ди­лось средь всего и окурочки на мосто­вой подби­рать, и в поле проходя (познал он землю нако­нец!) морквой сырой не брез­гать. Тихим был он учени­ком, все пинки прини­мал смиренно. «Варвары, трусы, азиаты, разбой­ники, преда­тели!», — покри­ки­вали евро­пейцы чистень­кие, со сладо­стра­стьем перед носом его вертя жирным бифштек­сом и от вели­кого чело­ве­ко­лю­бия кидая ему напо­сле­док корку, кото­рой ни одна собака циви­ли­зо­ван­ная есть не станет. «Что же, их земля, поря­док соблюли, могут над нами, шаро­мыж­ни­ками, измы­ваться. Слова не скажешь в ответ».

George Grosz (1893 — 1959 гг.), Deutschland, ein Wintermärchen, 1918 год

Попал нако­нец судь­бами неис­по­ве­ди­мыми Сквор­цов во Фран­цию, и не в Париж прекрас­ный, а в малень­кий город Пуатье. Поду­мав, и дивиться нечему, где же теперь не сидит хоть какой-нибудь злосчаст­ный бегун. Чует сердце, и в Поли­не­зии эмигрант­ский коми­тет суще­ствует. В Пуатье повезло Григо­рию Васи­лье­вичу, нанял его мосье Лор в кафе свое «Рэжанс» гарсо­ном, но поста­вил усло­вием, чтобы сбрил он свою дикар­скую бороду.

La tour de Batz au coucher du soleil, 1905, Jean Metzinger (1883 — 1956), France

Послед­ний позор пере­жил Сквор­цов — с боро­дой расстаться, на поло­же­ние бритого шело­пая, безбо­ро­дого маль­чишки перейти. Была для него бородка неким скипет­ром, гербом досто­ин­ства, родствен­ной формой далё­ких, по свету рассе­ян­ных чита­те­лей «Русских Ведо­мо­стей», и когда поле­тели под ножни­цами парик­ма­хера Жюля жидкие седень­кие клочья, понял он, что падает это русская земля, не та, что с «Волей», но насто­я­щая, на кото­рой стоял домик Плющих­ский, понял и под смешки Жюля горько распла­кался.

Пуатье, Фран­ция, 1920 год

Пуатье — город тихий, чинный, и зря, без толку, в кафе никто не ходит. Только к пяти часам прихо­дили в «Рэжанс» завсе­гда­таи: владе­лец молоч­ной, бухгал­тер «Учёт­ного Банка», отстав­ной полков­ник из коло­ни­аль­ных, рентье­ров пяток. Пили апери­тивы, т. е. настойки хинные для пище­ва­ре­ния улуч­шен­ного, толко­вали о дочери Жюля-парик­ма­хера, убежав­шей с амери­кан­ским солда­том, о краже в поезде — (все Россия вино­вата, разбой­ни­ков питом­ник!),— о поли­тике: какая Англия хитрая, Герма­ния злая, Россия непо­слуш­ли­вая и всё отчего-то фран­цу­зов, даже пуати­вин­цов, даже вот его, владельца молоч­ной мосье Лево, обидеть норо­вят. Но пожа­ло­вав­шись, и то не всерьёз, скорей для размяг­че­ния неко­то­рого, насла­жда­лись вдоволь, ибо был горек и золот вермут, сине-холе­ное небо, тиха и прекрасна жизнь в милом Пуатье. Порой играли в трик-трак, и побеж­дён­ный раско­ше­ли­вался на второй ряд стака­нов. А к вечеру снова «Рэжанс» пустело — забре­дет разве приез­жий комми­во­я­жер, и наспех, просмат­ри­вая указа­тель адрес­ный, прогло­тит кружку пива.

Зато в воскре­се­нье оживало кафе, приво­дили завсе­гда­таи свои семьи, жен напуд­рен­ных, не хуже париж­ского, так что Сквор­цову бедному они даже не женами каза­лись, ребят гуртом, и малый какой-нибудь всю торже­ствен­ность совер­ша­ю­ще­гося пони­мая, в пред­чув­ствии времени, когда и он будет каждый день здесь за апери­ти­вом взве­ши­вать судьбы миро­вые, медленно, сквозь соло­минку, тянул крас­ный сироп.

Мосье Лор завсе­гда­таям на нового гарсона указал — досто­при­ме­ча­тель­ность, рари­тет! И те с любо­пыт­ством мирного дяди, рассмат­ри­ва­ю­щего бомбу, несколько дней подряд изучали Григо­рия Васи­лье­вича. Потом выска­за­лись, мосье Лево осудил — хоть этот с виду ничего, но вообще азиаты, татары почти, и хорошо бы хозя­ину за кассой в оба смот­реть. Бухгал­тер в небеса залез: «Мистики они — вот посмот­рите, как этот гарсон на пото­лок смот­рит, совсем Толстой, только все же напрасно их к нам пускают». Полков­ник, разу­ме­ется, о преда­тель­стве вспом­нил и Сквор­цова, несмотря на возраст преклон­ный, спро­сил: дрался ли он с бошами или немец­кие среб­ре­ники считал? Но Григо­рий Васи­лье­вич, привык­ший за время стран­ствий ко всяким укорам, совсем не обижался, в ответ он лишь вино­вато и жалост­ливо улыбался. Как-то ещё зашел в кафе граж­да­нин Потра, комму­нист мест­ный, и обру­гал Сквор­цова лакеем царским, заго­вор­щи­ком, банки­ром пуза­тым (хоть был он худ до безоб­ра­зия) и другими несу­раз­но­стями, но и ему, смах­нув со стола гроши чаевые, также тихо улыб­нулся лакей, не царский, конечно, а только «Рэжан­сов­ский».

Не от этих насме­шек невин­ных пошло несча­стие Григо­рия Васи­лье­вича, а от долгих досу­гов. Пока разно­сил он на подносе стопочки, рюмочки, кружки, или старался, шестью своими десят­ками прене­бре­гая, карье­ром промчаться на веранду, на ходу из кофей­ника выплес­ки­вая в воскрес­ные семей­ные чашки кофе, — всё шло хорошо. Но в свобод­ные часы, а немало их было с восьми утра до полночи, начал Сквор­цов, себе и людям на горе, думать, тщился объять проис­шед­шее, прикла­ды­вал ум, но ничего не полу­ча­лось, или, вернее, полу­ча­лось несо­об­раз­ное, глупое до анек­дота. Пока шлялся он по всяким стра­нам, не до выяс­не­ния перво­при­чин было, а вот здесь, сидя в уголке с тряп­кой, посе­ти­те­лей поджи­дая, дошел до корней самых.

Полу­ча­лось, что все вино­ваты, никто не вино­ват, а глав­ное, был домик на Плющихе, и нет его, была у него страна — бегу­ном остался. Дойдя до этого, Сквор­цов точки не поста­вил, не замолк, не стал каяться или плакаться, но почуял нена­висть неодо­ли­мую, вот к этим мирным, хоро­шим, покой­ным людям, кото­рым не нужно ни до чего дока­пы­ваться, сидят себе и пьют для аппе­тита. «Для аппе­тита» — и вспо­ми­на­лись города голод­ные, ребята, выма­ли­ва­ю­щие корочку какую-нибудь, кожуру колбас­ную, хвост селе­доч­ный. А вот этим хоть что, сидят и кости кидают, раду­ются… Разве жир проши­бешь словом? Резать надо, вот что!..

Так случи­лось неве­ро­ят­ное: добро­душ­ный, трус­ли­вый стари­чок, помощ­ник класс­ного настав­ника Григо­рий Васи­лье­вич Сквор­цов на шесть­де­сят первом году дошёл до помыс­лов страш­ных, прямо уголов­ных. Не мог он выне­сти в муке своей чужой радо­сти. Если б ещё эти фран­цузы хоть по-нашему разгульно пили, били бы стаканы, пели, грози­лись ножами, цело­ва­лись, каялись, мог бы понять это Сквор­цов, самому хоте­лось порой залпом из горлышка выхле­стать бутылку, чтобы очуметь, запля­сать и прикон­читься. Но не то проис­хо­дило — радо­ва­лись люди, тихо, ясно, жаром не убивая, за тучи не прячась, как лёгкое светило, что плывёт тысячи лет над этой блажен­ной, бесслез­ной землей, не раска­ти­сто смея­лись, но улыба­лись лишь, и не мог выне­сти Григо­рий Васи­лье­вич вечного, несты­дя­ще­гося, избы­точ­ного счастья. Мало-помалу поко­рила его новая неле­пая мысль: всему виной доволь­ство крас­но­шеих, почтен­ных гостей, а особ­ливо мосье Лево.

Были ведь и у него когда-то комнатка белё­ная, само­вар, «Баро-мурлыка, чай попи­вая, и он не о многом думал, если прогресс призы­вал, то скорее всего тоже для пище­ва­ре­ния, но об этом не вспо­ми­нал одер­жи­мый безу­мием Сквор­цов. От нена­ви­сти пере­шел он к подвигу — сразив Лево толстень­кого, мир очистит, родину воскре­сит, вернутся бегуны на тихие Плющихи, гибе­лью молоч­ника да его, Сквор­цова, тысячи тысяч спасутся.

Если б узнал мосье Лево об этих мыслях тайных, безусловно, рассме­ялся бы — ну разве не азиаты? Не татары поло­ум­ные? И вправду, глупо­стей много повсюду думают, но нигде они до такой махро­вой свято­сти не дохо­дят; и убивать убивают, но просто из ревно­сти, что ли, или кошель­ком пожи­виться, а у нас не иначе, как мир спасая, не нож в живот, а крест подвиж­ни­че­ский. Подо­зри­тель­ная страна — даже не страна, а сплош­ная палата, сторожа и те запля­сали почище боль­ных. Если завтра земля сдви­нется, вместо хлеба вско­ло­сится щети­ной ежьей или перьями пету­шьими, — (ведь не простая она — откро­ве­ний край, не по шоссе евро­пей­ским, а по ее бездо­ро­жьям Царь Небес­ный шагал) — никто, кажется, не удивится, мосье Лево прочтет, улыб­нется — в Тата­рии выду­мали щетину сеять! Мистики!

Впро­чем, мосье Лево о всех замыс­лах Сквор­цова ничего не ведал и двадцать четвёр­того мая пришёл, как обычно, часам к пяти в «Рэжанс», друже­ски кинув Григо­рию Васи­лье­вичу:

«Ну, старина, как дела? „Пикон“ с лимо­ном». И в ожида­нии друзей, а также прият­ного ледя­ного питья стал гладить слегка свои круг­лень­кие коленки. Тогда, увидав этот жест доволь­ства предель­ного, блажен­ный, неизъ­яс­ни­мый жест, понял Григо­рий Васи­лье­вич, что час настал, вместо бутылки схва­тил со стойки вилку десерт­ную, подско­чил к Лево и, стар­че­ские силы напря­гая, воткнул её в мягкую, распол­за­ю­щу­юся спину.

Завиз­жав ужасно, метнулся мосье Лево, подско­чил, пова­лил на пол Сквор­цова. («Вяжите убийцу!») Прибе­жали поли­цей­ские, пово­локли преступ­ника на допрос.

Чего только не развели на следу­ю­щий день все девять­сот фран­цуз­ских газет — стал Сквор­цов боль­ше­ви­ком знаме­ни­тым, герман­ским наём­ни­ком. Требо­вали, чтоб русских всех строго-настрого прове­рили, прощу­пали, пере­трях­нули — нет ли среди них ещё комму­ни­стов Сквор­цов­ского толка. Уверяли, что по глупо­сти принял бандит мосье Лево за неко­его мини­стра. Словом, наго­няли строки. А в том же «Рэжансе» и в тыся­чах других кафе в час апери­тива гам стоял, ожив­ле­ние необы­чай­ное, — всех ограб­лен­ных поез­дов инте­рес­ней, жутко — уж не крадётся ли за стой­кой сообщ­ник Сквор­цова, — жутко и весело.

Опра­вился мосье Лево, гордо пришёл в «Рэжанс», как король, вновь сел на возвра­щён­ный престол и у нового гарсона спро­сил невы­пи­тый в памят­ный день «Пикон», улыба­ясь жизни сохра­нен­ной, погоде хоро­шей, всем и всему.

Сквор­цова допра­ши­вали, но мычал он невнят­ное. Решили — сума­сшед­шим прики­ды­ва­ется.

«Вы боль­ше­вик?» — спро­сил его пред­се­да­тель суда.

«Избави Бог!»

«Хотели огра­бить?»

«Что вы такое гово­рите, чест­ный я чело­век».

«Так почему же вы хотели убить мосье Лево?»

Но на этот глав­ный, простой и страш­ный вопрос ничего не мог Сквор­цов отве­тить.

Он умел читать детям нота­ции, поку­пать папи­росы, отве­чать — "имя, фами­лия, звание, место­жи­тель­ство«,— но гово­рить, так чтоб душу выло­жить, он не знал, как это дела­ется: не было у него в жизни ни женщины люби­мой, ни друзей зака­дыч­ных, никого, один пробрел от приют­ских стен вот до этой скамьи подсу­ди­мых. А хоте­лось бы сказать много: что не боль­ше­вик он вовсе, сам боль­ше­ви­ков пуще огня боится, от них убег, бросил все, бороду сбрил, что очень любит он фран­цу­зов, даже в Москве читал Марго учеб­ник и умилялся — какой язык, не язык, а поэзия чистая — всех вообще любит, и мосье Лево тоже, но только должен он его убить, ибо мука в нём, томле­ние, снялся он с места, понесло, сил нет удер­жаться. Хоте­лось сказать ещё, что не стер­пит мир доволь­ства аппе­ри­ти­воч­ного, радо­сти коленки поти­ра­ю­щих, что вот он надзи­ра­тель, педель, и то бывший, бегун без отече­ства, сразит, любя, улыба­ю­щу­юся голову в котелке.

Хоте­лось, да не было сил, и три раза крик­нув «бегун я!», упал Сквор­цов на скамью.

Когда же пред­се­да­тель прочел приго­вор — каторж­ные работы, и ещё что-то, долго читал, сложно, мало что понял Сквор­цов — он быстро вско­чил, и одному котелку, тоже улыб­кой ужас­ной просвет­лен­ному, пока­зал свой стар­че­ский, дряб­лый, трясу­чий кула­чок. Его быстро вывели.

А на завтра, прочи­тав о том, что крово­жад­ный злодей не только не раска­ялся, но ещё в помыс­лах низких упор­ство­вал, мосье Лево сказал полков­нику:

«Разве я не был прав? Азиаты! Хорошо, что мы с вами роди­лись во Фран­ции! Сего­дня прекрас­ный вечер, хотите, партию трик-трака?»

Да азиаты, опас­ные азиаты!


Публи­ка­цию подго­то­вил автор теле­грам-канала CHUZHBINA.

Прочи­тайте его собствен­ный эмигрант­ский рассказ «First world problems» 


Читайте также «„Новое Сред­не­ве­ко­вье“ Нико­лая Бердя­ева 

Поделиться