«Болезнь» Василия Яновского

Пока Америка скаты­ва­ется в Вейма­рику, пред­ла­гаю помеч­тать наяву и погля­деть на безза­бот­ный Нью-Йорк 1950-х годов, тради­ци­он­ными для нашей рубрики глазами русского эмигранта. Амери­кан­цев сего­дняш­него дня можно только пожа­леть, но им самим надо помнить что вели­чие и богат­ство той Америки 1950-х гг., о кото­рой они грезят (Make America Great Again!) осно­ваны на чужих руинах и чужом горе…


Реко­мен­дую вели­ко­леп­ную доку­мен­талку «Khrushchev does America» 2013 года о двух­не­дель­ном визите Никиты Серге­е­вича в США в 1959 году. Это краси­вая кино­и­сто­рия, сделан­ная с юмором, любо­вью и симпа­тией ко всем: к 1950-м гг., Америке и Никите Серге­е­вичу. Америка 1950-х годов, как вы знаете, очень запала в душу Хрущёву.

К 1950-м гг. Нью-Йорк прочно закре­пил за собой звание столицы мира, забрав его у Парижа (или правиль­нее сказать, что Париж сам кротко его пере­дал?). И это не просто слова: пасси­о­на­рии всего мира потя­ну­лись в Нью-Йорк. Англи­чане, фран­цузы, немцы. Рокфел­лер сего­дняш­него дня, чьим именем сего­дня пугают детей — милли­ар­дер Джордж Сорос — тоже прие­дет в Нью-Йорк в 1950-е годы. Потя­ну­лись туда и русские эмигранты, зача­стую именно пари­жане, как наш сего­дняш­ний герой — Васи­лий Семё­но­вич Янов­ский, менять место обита­ния кото­рому было не привы­кать.

Васи­лий Семё­но­вич Янов­ский — моло­дой пари­жа­нин, 1930-е гг.

В рассказе «Болезнь» перед нами пред­стаёт зари­совка из жизни безра­бот­ного русского чело­века, убива­ю­щего свой день, слоня­ясь между депар­та­мен­том помощи безра­бот­ным и врачам. Драмы нет, он в одиночку ходит по городу, насла­жда­ясь его камен­ными джун­глями, но на этом празд­нике жизни, он чужой. Его весна, его яркая и весё­лая моло­дость (здесь я уже про самого Янов­ского, так уверен, герой рассказа — это и есть он) закон­чи­лась в Париже… где-то так в 1939 году.

Васи­лий Семё­но­вич родился в семье служа­щих в Полтаве в 1906 году. Рево­лю­ция не приняла семью Янов­ских, и те в 1924 году рети­ро­ва­лись на чужбину. Отец с Васи­лием и двумя сёст­рами неле­гально пере­шли совет­ско-поль­скую границу и осели в городе Ровно. С этого момента стран­ствия Янов­ского только начи­на­ются. Затем будет Варшава (там даже успеет посо­труд­ни­чать с извест­ной русской газе­той «За Свободу!»), Париж — там будет счаст­ли­вая юность — он закон­чит Сорбонну и будет входить в тусовку младо­эми­грант­ских писа­те­лей наряду с Бори­сом Поплав­ским и Гайто Газда­но­вым.

Times Square, Нью-Йорк, 1944 год

В 1940 году он мудро уезжает на Каса­бланку во фран­цуз­ское Марокко, а через год благо­по­лучно оседает в Нью-Йорке. Уже в 1947 году стано­вится граж­да­ни­ном США. До конца жизни он публи­ку­ется в эмигрант­ских журна­лах и газе­тах. Тихое буржу­аз­ное счастье в Боль­шом Яблоке. Я уверен, мате­ри­ально Янов­скому было лучше в США, но уверен, ему не хватало атмо­сферы межво­ен­ного русского Парижа, где он был дружен со слив­ками белой эмигра­ции, начи­ная Зина­и­дой Гиппиус и закан­чи­вая Иваном Буни­ным, и где действи­тельно била ключём эмигрант­ская жизнь.

Не звезда эмигрант­ской прозы, но герой второй ряда, нам Янов­ский инте­ре­сен тем, что писал про после­во­ен­ный русский Нью-Йорк и Америку.

P.S. В рассказе обра­тите внима­ние, как Янов­ский писал по-русски неко­то­рые извест­ные нам англий­ские слова. Он не «дура­чился», так писало боль­шин­ство эмигран­тов.


«Болезнь»

Васи­лий Семё­но­вич Янов­ский (1906 — 1989)
Нью-Йорк, 1956 год

Брод­вей, 1950-е гг.

Спус­ка­ясь по лест­нице, Бори­сов опять заме­тил, как соседка пугливо засло­нила собою на узкой площадке дети­шек; ему стало противно:

«Ведь не прока­жен­ный же я, в самом деле, дура­чьё!»

Он давно изме­нил трафа­рет­ный марш­рут: вместо того чтобы по родной парал­лель­ной улице спуститься к Брод­вею, где «дрог­стор», ресто­ран, папи­росы. Бори­сов повер­нул на Амстер­дам. Там в узкой лавчонке, сдав­лен­ной уголов­ными журна­лами и ярким жбаном с кока-колой, зака­зал стан­дарт­ные кофе и тост. Его протя­ну­тая рука с четвер­та­ком дрожала, и Бори­сов узнал полный сперва удив­ле­ния, а потом еврей­ской жало­сти взгляд старика из Луцка, давшего ему пятак сдачи.

Он наме­ре­вался пройти к доктору за удосто­ве­ре­нием, требу­е­мым конто­рой unemployment, но сразу почув­ство­вал отвра­ще­ние к этому ясному осен­нему дню и уста­лость: вчераш­нюю, давниш­нюю, чужую. Сел в авто­бус.

Машина катила слиш­ком медленно, виляя между тяжё­лыми грузо­ви­ками и стопоря после каждого второго пере­крёстка… Бори­сову опять почу­ди­лось, что он изне­мо­гает от тоски, скуки и напря­жен­ного безде­лья. Ядови­тый газ выры­вался из-под перед­них авто­бу­сов, растя­нув­шихся цепоч­кой, и весь треск улицы соби­рался в один акусти­че­ский фокус над теме­нем.

Когда с доктор­шей, милой русской бездет­ной дамой, было улажено, Бори­сов прошел на Ривер­сайд-драйв — где подо­бие парка, дере­вьев, реки и дали. Отды­хай, созер­цай — на скаме­ечке под солн­цем! Но он не мог усидеть на одном месте: каза­лось, время кругом нава­ли­лось безоб­раз­ной тушей и давило, напи­рало, взры­вало. И так всегда, давно: утром, вече­ром, наяву и в глубо­ком сне. Бори­сов точно пребы­вает в пустыне: ему нечего ждать, некуда идти, не с кем, по суще­ству, разго­ва­ри­вать. И несмотря на это он знает, что все поло­же­ние может в одну минуту ради­кально изме­ниться: из мрака вдруг высту­пят новые твер­дые очер­та­ния, как на рент­ге­нов­ском снимке… Случай­ная встреча, удач­ный теле­фон­ный диалог, свежий адре­сок, и жизнь мгно­венно нала­дится (в кото­рый раз!). Вот почему Бори­сов, днем и ночью, в парке, в сабвее, телом и духом, до изне­мо­же­ния подтал­ки­вает ненуж­ное ему, пустое время, стара­ясь пере­ско­чить к той доле секунды, когда удач­ное распре­де­ле­ние обсто­я­тельств, чудес­ная сдача заму­со­лен­ных карт, дребез­жа­щий хор в теле­фоне поста­вят его на знако­мые глад­кие рельсы. Прибли­зи­тельно такое чувство должен испы­ты­вать чело­век, посто­янно напи­ра­ю­щий плечом на много­тон­ную плиту (подни­ма­ю­щу­юся невоз­му­тимо согласно собствен­ному меха­низму) и стара­ю­щийся уско­рить ее движе­ние. Бори­сов пони­мал, что успеть в этом нельзя, да и слава богу, ибо зачем же сокра­щать собствен­ную жизнь до ряда отдель­ных, пусть прият­ных, инте­рес­ных мгно­ве­ний. Но поди ж, душа его напря­га­лась, жилы взду­ва­лись, дышать стано­ви­лось тем утоми­тель­нее, чем меньше соот­вет­ству­ю­щего разря­же­ния за усилием следо­вало. (Иными словами, он пытался сокра­ще­нием муску­лов сдви­нуть хор светил.)

Брод­вей, 1950-е гг.

Пере­се­кая Брод­вей, Бори­сов стал­ки­вался с разными случай­ными знако­мыми; те награж­дали его недо­уме­ва­ю­щим, собо­лез­ну­ю­щим, а иногда снис­хо­ди­тель­ным взгля­дом. Если не успе­вал ускольз­нуть, от него домо­га­лись:

— Ну, как, что сказал доктор?

Если сооб­щить друзьям, что ты безна­дежно влюб­лен, то, несмотря на явное стра­да­ние несчаст­ного, кругом будут улыбаться, ибо всем кажется прекрас­ным это чувство (неиз­ме­ри­мым — арши­ном удачи, успо­ко­е­ния или счастия).

Попро­буй сознаться, что ты семь меся­цев без работы, и, кроме злорад­ных сове­тов, крити­че­ских заме­ча­ний и деше­вых поуче­ний, ничего не добьешься! Скажут: «Почему со мною такого не бывает! Лентяй, навер­ное! Слиш­ком приве­ред­лив!»

Но если заявить: «У меня рак или камни в почке, нужна слож­ная опера­ция!» — пожа­луй, добьешься подлин­ного сочув­ствия, а иногда, — рико­ше­том, — и денег. Разго­воры о болез­нях действуют на ближ­них самым недву­смыс­лен­ным обра­зом. И личные заслуги отхо­дят на второй план; да, конечно: «почему я не пью, почему я не курю…» Но в конеч­ном счёте в кишках своих никто не властен.

— Опухоль, — пока­зы­вал умуд­рен­ный опытом Бори­сов себе на живот. — Реко­мен­дуют опера­цию! — И сигал мимо внима­тель­ных сосе­док на крылечке: вверх, винтом.

Дома бросался на постель, испы­ты­вая мгно­вен­ное блажен­ство, словно избе­жав боль­шую опас­ность. Каза­лось, он вот-вот задрем­лет, и вдруг вихрь: острая мысль, память о недав­нем оскорб­ле­нии, спор, письмо, встреча, — и его отбра­сы­вало в самый центр непо­движ­ной сумя­тицы. Смешно, еще минуту тому назад он серьезно наде­ялся заснуть. Теперь ясно: даже лежать спокойно для него мука.

Проха­жи­вался по давно неме­те­ной комнате, сооб­ра­жая: что пред­при­нять… или рылся в старых адрес­ных книж­ках. Пробо­вал читать, но и это невы­но­симо. Ведь вот картина: чело­век свобо­ден целый день, неделю, месяц. Какие пред­меты можно изучить, проду­мать, постичь — запи­сать хоть одну гени­аль­ную строку в днев­ник! Увы, нет; «время» оказы­ва­лось аморф­ным, неопло­до­тво­рен­ным, ненуж­ным и гибло зря, не напол­ня­ясь содер­жа­нием — лжевремя! Душа зажата тисками, ском­кана, постав­лена в такую пози­цию на карач­ках, когда от нее уже ничего нельзя требо­вать чудес­ного. «Дух дышит, где хочет». Да молиться еще, пожа­луй, можно. И Бори­сов иногда молился. Но выпол­нять всё функ­ции в других обла­стях было не по силам: убирать, гото­вить, мыться, отве­чать на расспросы, улыбаться деткам и,у глав­ное, платить по счету за квар­тиру, газ, теле­фон — стано­ви­лось все труд­нее и бессмыс­лен­нее. От нетер­пе­ли­вой злобы сжима­лись кулаки; в припадке стати­че­ской ярости он готов был уже лбом ударить об непро­ни­ца­е­мую стенку. Но тогда кто-то знако­мый и отме­чен­ный в нем сразу начи­нал улыбаться и произ­но­сил:

— Дура­чок, ведь этого они хотят. Они ждут, чтобы ты превра­тился в насе­ко­мое, обезьяну, змею, изры­га­ю­щую желчь и прокля­тия. И ты готов клюнуть, повис­нуть на их крючке, дура­чок!

И глаза Бори­сова сразу свет­лели — из синего в голу­бо­вато-серый: с особым добрым блес­ком благо­род­ной стали. Он чувство­вал всю убеди­тель­ность вдруг отяже­лев­ших кула­ков и подчерк­ну­тый вес своего земного тела, несу­щего гораздо больше, чем пола­га­лось по учеб­ни­кам биоло­гии. «Чем труд­нее тебе сохра­нять свой чин, тем больше осно­ва­ния это делать: здесь диалек­тика!»

Бессо­зна­тельно Бори­сов уже опять успел нани­зать беспри­зор­ные туфли, и ему ничего другого не оста­ва­лось, как спуститься вниз: мимо жующих и шара­ха­ю­щихся от боль­ного соседа женщин с детво­рой. А там известно: идти некуда. Снова выпить кофе с липким, слад­ким тестом… протя­нуть дрожа­щий четвер­так (старушка поку­пает папи­росы, а Бори­сову совсем не хочется курить — как давно это было!)

Прой­тись до 96-й.

Свер­нуть на Ривер­сайд-драйв.

Нью-Йорк, 1950-е гг.

Поси­деть на лавочке перед рыжим от осен­него солнца бере­гом Нью-Джерси (там даже завод­ские трубы кажутся из розо­вого итальян­ского кирпича); а река, неесте­ственно широ­кая и непо­движ­ная, аляпо­вато растя­ну­лась внизу. Оттуда, с неви­ди­мой авто­страды, шуршат шины, то нарас­тая, то зати­хая — подобно морскому прибою.

И вдруг, не выдер­жав очеред­ного парок­сизма нетер­пе­ния, Бори­сов срыва­ется и, отбро­сив чужую, остыв­шую газету, плетется к родной улице (кругом старички, детки, щенки, копо­шатся, делают пипи, щебе­чут в ворохе поко­роб­лен­ных, деко­ра­тив­ных листьев). Все похоже на сон, когда силишься ударить, убежать, догнать, и ничего не полу­ча­ется, только изне­мо­га­ешь, тщетно шевеля пара­ли­зо­ван­ными членами.

Самое унизи­тель­ное — викенды. Именно потому, что Бори­сов их ждал с нетер­пе­нием. В празд­ник покой, безде­лье, прогулки среди бела дня и кине­ма­то­граф оправ­данны — нечего стыдиться! Но ужас в том, что сплошь да рядом наты­ка­ешься на празд­ных полу­дру­зей; от расспро­сов, запа­хов и гомона нет спасе­ния.

— Чем, собственно, он болен? — слышит Бори­сов добро­душ­ный сиплый шепот.

— Неиз­вестно пока, — отве­чает бере­мен­ная моло­дая хозяйка.

— Не is all rotten inside, — уверяет ирландка с третьего этажа.

И он действи­тельно начи­нает чувство­вать, что все внут­рен­но­сти его давно пере­гнили.

В 1946-м Бори­сов оста­вался без службы целых семь меся­цев и тоже слонялся без дела по околотку. Знако­мые и соседи под конец его начали даже нена­ви­деть, быстро пере­ско­чив через стадии жало­сти и презре­ния.

Теперь же, прослы­шав о серьез­ной болезни, хотя и сторо­ни­лись (особенно матери малы­шей), но в общем стара­лись помочь, оказы­вая мелкие домаш­ние услуги, а мужчины иногда пред­ла­гали деньги взаймы.

Так же беспо­койно и неоду­шев­ленно, как Бори­сов любо­вался зака­том или лежал у себя на кровати, он подхо­дил к кассе кине­ма­то­графа… Глазел из темноты на экран, где близ­кие ему люди изоб­ра­жали ненуж­ных и неин­те­рес­ных героев. Иногда, правда, патри­ар­халь­ная мелочь развле­кала его: шестеро мрачно изби­вают одного или — змея медленно и вдох­но­венно прогла­ты­вает другую (начи­ная с головы)… Напря­женно улыба­ясь, точно вспом­нив что-то неот­лож­ное, Бори­сов вста­вал и рассе­янно направ­лялся к выходу. Впро­чем, не доходя до запрет­ной черты, — сооб­ра­зив, что его ждет снаружи, — пово­ра­чи­вал назад или подни­мался в раек, где кротко дремал, изредка с удив­ле­нием огля­ды­вая несколь­ких неудач­ни­ков, так же, как и он, случайно попав­ших на днев­ной сеанс заху­да­лого кине­ма­то­графа; после феери­че­ских ката­строф в центре Млеч­ного Пути, в резуль­тате сцеп­ле­ния безрас­суд­ных чудес, благо­даря 20 милли­ар­дам лет астро­но­ми­че­ской гимна­стики, плаву­чих мате­ри­ков, пото­пов, ледни­ко­вых извер­же­ний, ветхого и нового завета, войн и реформ — все эти суще­ства, за неиме­нием лучшего дела, завер­нули в деше­вый бала­ган и угомо­ни­лись.

Обложка журнала New Yorker от 11 Октября 1930 года с ночным Манх­эт­те­ном, Theodore G Haupt

Рядом невинно шумели и чавкали детки, от них пахло пелен­ками и леден­цами.

— Нельзя так сидеть, надо что-то пред­при­нять! — вспы­хи­вал Бори­сов. И вот он опять на солнеч­ной пыль­ной улице: жмурится и взды­хает.

Да, когда Бори­сов вел нормаль­ный образ жизни, у него не хватало времени и сил поду­мать о смысле суще­ство­ва­ния, заняться этим вопро­сом вплот­ную. А когда досуга было хоть отбав­ляй, он опять-таки не мог подсту­питься к своей основ­ной теме — ибо ошелом­лена, ском­кана его душа, выбиты из-под нее подпорки!

Он разгу­ли­вал по улице с чувством мерт­вого, кото­рого выпу­стили взгля­нуть, как дни еще мель­кают над родным селе­нием и как жизнь продол­жа­ется по-старому, не меня­ясь (это основ­ное свой­ство смерти: все оста­нется по преж­нему — без тебя!) Тот факт, что Бори­сов был мертв для своего квар­тала, еще не скон­чав­шись, только выбыв одной своей функ­цией, — пере­став поку­пать фрукты, шутить и стирать белье, — пожа­луй, дока­зы­вал отно­си­тель­ность самой смерти: она тоже услов­ная вели­чина и нужда­ется еще в истол­ко­ва­нии, анализе..

Опять к себе — мимо гаража, где на лавочке лосня­щи­еся бала­гуры внима­тельно следили за продви­же­нием Бори­сова, словно он был аппе­тит­ной бабен­кой или замас­ки­ро­ван­ным налет­чи­ком.

В газе­тах, книгах пишут: Америка, Новая Англия, Даль­ний Запад, восточ­ное побе­ре­жье, Нью-Йорк.. Можно пред­ста­вить себе колос­саль­ную бабочку с несим­мет­рич­ными пегими пятнами: США Лязг меха­низ­мов, турбинно-чугунно-бетон­ный хохот, город желтого атома, танец искус­ствен­ных зубов на Уолл-стрит, нефть из Техаса, табак из Вирджи­нии, закон Линча, пурпур­ная лихо­радка Скали­стых гор, девы Голли­вуда. А на самом деле парал­лель­ная улочка, где Бори­сов проси­дел 12 лет, школа с пятни­стой детво­рой за углом, като­ли­че­ская церковь, куда в подвал ходят голо­со­вать за прези­дента, миссис Мак Доглэс, вдова, мать Джэйн, Джераль­дин и Джой… ее молча­ли­вый и моло­жа­вый муж, дувший усердно пиво, умер на работе в лифте от коро­нар­ного тром­боза; сторо­жиха, рыхлая женщина из Вест-Индии, кото­рую в прошлом году пытался изна­си­ло­вать случайно прохо­див­ший мулат: у нее дюжина детей, прилип­ших к мокрому лино­ле­уму, а в углу забы­тый аппа­рат теле­ви­де­ния, рекла­ми­ру­ю­щий в крас­ках окорока и индейки. Все это родное, неудач­ное, посрам­лен­ное и спасен­ное Христом, евро­пей­ское, русское, чело­веч­ное, вечное — как всюду, откуда изредка восста­вали Моцарты и Гогены — ничего общего не имею­щее с ядови­той бабоч­кой на пегой геогра­фи­че­ской карте.

How GM’s Garden grows. Реклама корпо­ра­ции GM (General Motors), 1951 год, Борис Арцы­ба­шев. Америка 1950-х гг. и её корпо­ра­ции, действи­тельно росли как дрож­жах или как модно гово­рить по-англий­ски «на стеро­и­дах»

— Как он поху­дел, — гово­рит хозяйка прачеч­ной за стек­лом своего заве­де­ния: Бори­сов не слышит голоса, но видит движе­ние мяси­стых губ.

— Его уже раз вскры­вали, — спра­ши­вает или утвер­ждает холуй у колонки с бензи­ном.

— Он совер­шенно пере­гнил внутри, — сооб­щает рыжая ирландка, добрая като­личка.

Бори­сов, жадно пере­водя дух, но все же пере­пры­ги­вая через иные ступеньки, взби­ра­ется на четвер­тый этаж; часто, именно в эту минуту, он слышит дребез­жа­ние теле­фона и еще безжа­лост­нее уско­ряет бег, не щадя сердца — наде­ясь, что это из его квар­тиры. Теоре­ти­че­ски он знает, что спасе­ние не прихо­дит таким обра­зом (а в край­нем случае позво­нят вторично)… И все же, как собачка Павлова, отве­чал на знако­мый зов всегда одина­ково. (Хотя мысли его при этом были совсем не соба­чьи и всякий раз иные. «Это обяза­тельно дело­вой разго­вор: знако­мые мне давно не звонят — когда умру, сразу засу­е­тятся и отклик­нутся. Моя вина».) Доста­вая впопы­хах ключи, Бори­сов обычно ронял на пол мелочь, а иногда и четвер­так (потом брезг­ливо искал).

Надо ли объяс­нять, что звонок доно­сился из сосед­ней квар­тиры, где жили особенно шумные и бесплод­ные педе­ра­сты: даже чайник у них заки­пал со свистом пожар­ных манев­ров.

Знаме­ни­тый поэт-битник Аллен Гинзберг со своим бойфрен­дом русского проис­хож­де­ния Пите­ром (Петром) Орлов­ским, 1950-е гг., Нью-Йорк

Но одна­жды, когда Бори­сов был уже между второй и третьей площад­кой, его теле­фон действи­тельно отозвался. Он успел отомкнуть дверь (но не захлоп­нул) и одной рукой, еще держа­щей ключи, сдви­нул в сторону узел галстука на влаж­ной шее, а другой («окро­вав­лен­ной, но желез­ной») схва­тился за трубку.

Звонил некто Гордон; шансы, чтобы позво­нил именно он, были примерно такие, как если бы заго­во­рил вдруг актер, скон­чав­шийся два года тому назад в Голли­вуде. Но поскольку Бори­сов был к нему совер­шенно равно­ду­шен^ то это его не пора­зило (воскре­се­ние из мерт­вых без любви к чудесно восстав­шим никого не удивит и может даже стать источ­ни­ком сплош­ных недо­ра­зу­ме­ний).

— Тут у меня давно запи­сан ваш номер, вы все еще свободны? — Бори­сов по голосу пред­ста­вил себе круп­ную фигуру адми­ни­стра­тора за боль­шим столом, накры­тым тяже­лыми образ­чи­ками.

— Да, я мог бы (ура), — глухо отклик­нулся Бори­сов, стара­ясь на ходу впра­вить вывих­ну­тый голос: под конец фразы что-то нищее, загнан­ное всхлип­нуло в его опусто­шен­ном горле. Он закаш­лялся, стара­ясь сгла­дить впечат­ле­ние, зная, однако, что Гордона прове­сти не удастся; (змея, кото­рая первая закроет челю­сти второй, прогло­тит послед­нюю уже авто­ма­ти­че­ски).

И действи­тельно, эта слабая течь в гортани стоила ему десять. долла­ров в неделю: Гордон пред­ло­жил для начала 80.

— Это ведь ваша специ­аль­ность? — пере­спро­сил адми­ни­стра­тор дважды.

— Не беспо­кой­тесь! — уже вошел в свою роль Бори­сов.

А во втор­ник, 1 ноября, он опять начал жить. Будиль­ник затре­щал в поло­вине седь­мого; с двумя сосе­дями по этажу пил кофе на Брод­вее. Сабвей, напо­ми­на­ю­щий состя­за­ние волей­бо­ли­стов; в полдень санд­вич в торго­вом районе. Потом снова ателье и час езды подзем­кой. С мокрым живо­том Бори­сов доби­рался нако­нец к шести часам в знако­мый ресто­ран на углу.

— Hi, Boris, — привет­ство­вал его поло­вой атле­ти­че­ского сложе­ния и с улыб­кой дитяти: во время войны он ходил с конвоем в Мурманск и стал навеки другом русских. — Say, ты был серьезно болен? — участ­ливо, но не дожи­да­ясь ответа: ресто­ран в ту пору пере­пол­нен и окупает расходы всего дня.

— Оказы­ва­ется, каме­шек в печени, — толкует Бори­сов хозя­ину, пода­вав­шему пиво. — Теперь все прошло.

— Keep punching, — бросил ему, точно мяч, проле­тая мимо, атлет.

И Бори­сова опять охва­ты­вает чувство горде­ли­вой радо­сти — ему нравится это состо­я­ние души! Жизнь — игра; команда мчится с футбо­лом… Забить гол, полу­чить приз, воспи­тать детей, а потом свисток, хавтайм: спортс­мены, уходите с поля. Глупо жало­ваться на услов­но­сти, мещан­скую мораль и отсут­ствие высшего смысла: игра есть услов­ность и в этом ее назна­че­ние. Пола­га­ется только придер­живаться уста­нов­лен­ных правил. Не следует видеть в голе абсо­лют­ное начало; запре­ща­ется уносить с поля мяч; смешно искать мета­фи­зи­че­ский смысл аута… Только варвары и дети допы­ты­ва­ются: «К чему это, нельзя ли наобо­рот?» Всякая игра оправ­данна — если дости­га­ешь мастер­ства и-полу­ча­ешь удоволь­ствие. А когда тебя обго­нят или свалят, не жалуйся и не объяс­няй, почему это случи­лось.

Бойцы под Верде­ном, гряз­ные, вшивые, голод­ные, озлоб­лен­ные, на все гото­вые, выпол­няют ценою жизни только одно, урезан­ное, тота­ли­тар­ное зада­ние. А спор­тив­ная команда высы­пает на площадку чистень­кая, выбри­тая, заслу­жи­ва­ю­щая дове­рия, уважа­ю­щая поря­док и чужую собствен­ность: она крепко связана отно­си­тель­ными прави­лами матча (с ними приятно и после состя­за­ния встре­чаться).

«Кто прав? — думает Бори­сов, хмелея от тепла, добро­же­ла­тель­ства и четкого ритма. — Жизнь: Сталин­град или занят­ная игра с огра­ни­чен­ными целями… Какой возмо­жен еще третий вари­ант?»

— Hi, Boris, как само­чув­ствие, — подса­жи­ва­ется желтый гном, с кото­рым недавно приклю­чи­лась поли­цей­ская семей­ная драма; он с досто­ин­ством зака­зы­вает ирланд­ское жаркое и бутылку пива.

Бори­сов охотно втяги­ва­ется в это неслож­ное и прият­ное лице­дей­ство; скалит зубы той же опти­ми­сти­че­ской улыб­кой, бодро выпя­чи­вает грудь и бросает кругом:

— Fine. I’m all right.
— Моло­дец, парень.
— Take it easy.

Бори­сову чудится: еще мгно­ве­ние, и он все поймет. Да, третий вари­ант! Если бы только он мог завтра остаться дома, не бежать к сабвею, и после­зав­тра тогда, навер­ное, найдешь ответ. Пороч­ный круг. Удав, закрыв­ший зев второму удаву, начнет медленно всасы­вать его в себя… и оба в это время, быть может, имеют острые твор­че­ские мысли. Кстати, если змея дьявол, то почему она при случае пожи­рает другого дьявола?

Herald Square, New York City, 1950-е гг.

Бори­сов сосре­до­то­ченно возвра­ща­ется домой после рабо­чего дня; соседки у крыльца и на лест­нице облег­ченно привет­ствуют его, точно леги­о­нера, снова вернув­ше­гося из даль­него похода.

— Отлич­ная погода, — клянется Бори­сов.

И антич­ный хор отзы­ва­ется:

— Чудная, не правда ли…

Только набож­ная ирландка шипит, застиг­ну­тая врас­плох между двумя этажами:

— Времен­ное улуч­ше­ние, это бывает с опухо­лями.


Публи­ка­цию подго­то­вил автор теле­грам-канала CHUZHBINA.


Читайте также рассказ «„Убив­ший чуму“ Арсе­ния Несме­лова»

Поделиться