"Гоголевские типы". Персонажи "Мертвых душ" в иллюстрациях Боклевского из журнала "Пчела" 1875 года

Уже клас­си­че­скими стали иллю­стра­ции к гого­лев­ским "Мёрт­вым душам" худож­ника Петра Боклев­ского, впер­вые опуб­ли­ко­ван­ные в журнале "Пчела" в 1875 году. Боклев­ский специ­а­ли­зи­ро­вался на кари­ка­ту­рах и визу­а­ли­зи­ро­вал персо­на­жей произ­ве­де­ний русской лите­ра­туры. Рисунки героев из "Реви­зора" и "Мерт­вых душ" были столь жизнен­ными, что теат­раль­ные актёры грими­ро­ва­лись "под Боклев­ского". Впер­вые рисунки к "Мерт­вым душам" вышли в журнале искус­ства и лите­ра­туры "Пчела", важном, но недолго просу­ще­ство­вав­шем изда­нии. В "Пчеле" печа­та­лись рассказы модных в то время лите­ра­то­ров и репро­дук­ции картин (многие из кото­рых стали клас­си­че­скими). Серию рисун­ков к "Мерт­вым душам" завер­шал не Боклев­ский, а другой худож­ник — Панов.

Воспро­из­ве­дём вместе с иллю­стра­ци­ями словес­ные порт­реты самого Гоголя.


Главный герой

Павел Иванович Чичиков

Чичиков

В ворота гости­ницы губерн­ского города NN въехала довольно краси­вая рессор­ная неболь­шая бричка, в какой ездят холо­стяки: отстав­ные подпол­ков­ники, штабс-капи­таны, поме­щики, имею­щие около сотни душ крестьян, — словом, все те, кото­рых назы­вают госпо­дами сред­ней руки. В бричке сидел госпо­дин, не краса­вец, но и не дурной наруж­но­сти, ни слиш­ком толст, ни слиш­ком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слиш­ком молод. Въезд его не произ­вел в городе совер­шенно ника­кого шума и не был сопро­вож­ден ничем особен­ным; только два русские мужика, стояв­шие у дверей кабака против гости­ницы, сделали кое-какие заме­ча­ния, отно­сив­ши­еся, впро­чем, более к экипажу, чем к сидев­шему в нем. «Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты дума­ешь, доедет то колесо, если б случи­лось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отве­чал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет», — отве­чал другой. Этим разго­вор и кончился…

… Отдох­нувши, он напи­сал на лоскутке бумажки, по просьбе трак­тир­ного слуги, чин, имя и фами­лию для сооб­ще­ния куда следует, в поли­цию. На бумажке поло­вой, спус­ка­ясь с лест­ницы, прочи­тал по скла­дам следу­ю­щее: «Коллеж­ский совет­ник Павел Ивано­вич Чичи­ков, поме­щик, по своим надоб­но­стям»…

… . В прие­мах своих госпо­дин имел что-то солид­ное и высмар­ки­вался чрез­вы­чайно громко. Неиз­вестно, как он это делал, но только нос его звучал, как труба. Это, по-моему, совер­шенно невин­ное досто­ин­ство приоб­рело, однако ж, ему много уваже­ния со стороны трак­тир­ного слуги, так что он всякий раз, когда слышал этот звук, встря­хи­вал воло­сами, выпрям­ли­вался почти­тель­нее и, нагнувши с вышины свою голову, спра­ши­вал: не нужно ли чего?

Чичи­ков проснулся, потя­нул руки и ноги и почув­ство­вал, что выспался хорошо. Поле­жав минуты две на спине, он щелк­нул рукою и вспом­нил с проси­яв­шим лицом, что у него теперь без малого четы­ре­ста душ. Тут же вско­чил он с постели, не посмот­рел даже на свое лицо, кото­рое любил искренно и в кото­ром, как кажется, привле­ка­тель­нее всего нахо­дил подбо­ро­док, ибо весьма часто хвалился им пред кем-нибудь из прия­те­лей, особ­ливо если это проис­хо­дило во время бритья. «Вот, посмотри, — гово­рил он обык­но­венно, погла­жи­вая его рукою, — какой у меня подбо­ро­док: совсем круг­лый!»

…Он даже не любил допус­кать с собой ни в каком случае фами­льяр­ного обра­ще­ния, разве только если особа была слиш­ком высо­кого звания…

На другой день Чичи­ков отпра­вился на обед и вечер к поли­цей­мей­стеру, где с трех часов после обеда засели в вист и играли до двух часов ночи. Там, между прочим, он позна­ко­мился с поме­щи­ком Нозд­ре­вым, чело­ве­ком лет трид­цати, разбит­ным малым, кото­рый ему после трех-четы­рех слов начал гово­рить «ты». С поли­цей­мей­сте­ром и проку­ро­ром Нозд­рев тоже был на «ты» и обра­щался по-друже­ски; но, когда сели играть в боль­шую игру, поли­цей­мей­стер и проку­рор чрез­вы­чайно внима­тельно рассмат­ри­вали его взятки и следили почти за всякою картою, с кото­рой он ходил. На другой день Чичи­ков провел вечер у пред­се­да­теля палаты, кото­рый прини­мал гостей своих в халате, несколько замас­лен­ном, и в том числе двух каких-то дам. Потом был на вечере у вице-губер­на­тора, на боль­шом обеде у откуп­щика, на неболь­шом обеде у проку­рора, кото­рый, впро­чем, стоил боль­шого; на закуске после обедни, данной город­ским главою, кото­рая тоже стоила обеда. Словом, ни одного часа не прихо­ди­лось ему оста­ваться дома, и в гости­ницу приез­жал он с тем только, чтобы заснуть. Приез­жий во всем как-то умел найтиться и пока­зал в себе опыт­ного свет­ского чело­века. О чем бы разго­вор ни был, он всегда умел поддер­жать его: шла ли речь о лоша­ди­ном заводе, он гово­рил и о лоша­ди­ном заводе; гово­рили ли о хоро­ших соба­ках, и здесь он сооб­щал очень дель­ные заме­ча­ния; трак­то­вали ли каса­тельно след­ствия, произ­ве­ден­ного казен­ною пала­тою, — он пока­зал, что ему небезыз­вестны и судей­ские проделки; было ли рассуж­де­ние о бильярд­ной игре — и в бильярд­ной игре не давал он промаха; гово­рили ли о добро­де­тели, и о добро­де­тели рассуж­дал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горя­чего вина, и в горя­чем вине знал он прок; о тамо­жен­ных надсмотр­щи­ках и чинов­ни­ках, и о них он судил так, как будто бы сам был и чинов­ни­ком и надсмотр­щи­ком. Но заме­ча­тельно, что он все это умел обле­кать какою-то степен­но­стью, умел хорошо держать себя. Гово­рил ни громко, ни тихо, а совер­шенно так, как следует. Словом, куда ни пово­роти, был очень поря­доч­ный чело­век. Все чинов­ники были довольны приез­дом нового лица. Губер­на­тор об нем изъяс­нился, что он благо­на­ме­рен­ный чело­век; проку­рор — что он дель­ный чело­век; жандарм­ский полков­ник гово­рил, что он ученый чело­век; пред­се­да­тель палаты — что он знаю­щий и почтен­ный чело­век; поли­цей­мей­стер — что он почтен­ный и любез­ный чело­век; жена поли­цей­мей­стера — что он любез­ней­ший и обхо­ди­тель­ней­ший чело­век. Даже сам Соба­ке­вич, кото­рый редко отзы­вался о ком-нибудь с хоро­шей стороны, прие­хавши довольно поздно из города и уже совер­шенно раздев­шись и легши на кровать возле худо­ща­вой жены своей, сказал ей: «Я, душенька, был у губер­на­тора на вечере, и у поли­цей­мей­стера обедал, и позна­ко­мился с коллеж­ским совет­ни­ком Павлом Ивано­ви­чем Чичи­ко­вым: препри­ят­ный чело­век!» На что супруга отве­чала: «Гм!» — и толк­нула его ногою.

Такое мнение, весьма лест­ное для гостя, соста­ви­лось о нем в городе, и оно держа­лось до тех пор, пока­мест одно стран­ное свой­ство гостя и пред­при­я­тие, или, как гово­рят в провин­циях, пассаж, о кото­ром чита­тель скоро узнает, не привело в совер­шен­ное недо­уме­ние почти всего города.


Помещики

Настасья Петровна Коробочка

коробочка

… Минуту спустя вошла хозяйка женщина пожи­лых лет, в каком-то спаль­ном чепце, наде­том наскоро, с флане­лью на шее, одна из тех мату­шек, неболь­ших поме­щиц, кото­рые плачутся на неуро­жаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем наби­рают поне­многу день­жо­нок в пест­ря­де­вые мешочки, разме­щен­ные по ящикам комо­дом. В один мешо­чек отби­рают всё целко­вики, в другой полтин­нички, в третий четвер­тачки, хотя с виду и кажется, будто бы в комоде ничего нет, кроме белья, да ночных кофто­чек, да нитя­ных моточ­ков, да распо­ро­того салопа, имею­щего потом обра­титься в платье, если старое как-нибудь прого­рит во время пече­ния празд­нич­ных лепе­шек со всякими пряжен­цами или поизо­трется само собою. Но не сгорит платье и не изотрется само собою: береж­лива старушка, и салопу суждено проле­жать долго в распо­ро­том виде, а потом достаться по духов­ному заве­ща­нию племян­нице внучат­ной сестры вместе со всяким другим хламом…

Плюшкин

плюшкин

…Лицо его не пред­став­ляло ничего особен­ного; оно было почти такое же, как у многих худо­ща­вых стари­ков, один подбо­ро­док только высту­пал очень далеко вперед, так что он должен был всякий раз закры­вать его плат­ком, чтобы не запле­вать; малень­кие глазки еще не потух­нули и бегали из-под высоко вырос­ших бровей, как мыши, когда, высу­нувши из темных нор острень­кие морды, насто­рожа уши и моргая усом, они высмат­ри­вают, не зата­ился ли где кот или шалун маль­чишка, и нюхают подо­зри­тельно самый воздух. Гораздо заме­ча­тель­нее был наряд его: ника­кими сред­ствами и стара­ньями нельзя бы доко­паться, из чего состря­пан был его халат: рукава и верх­ние полы до того заса­ли­лись и залос­ни­лись, что похо­дили на юфть, какая идет на сапоги; назади вместо двух болта­лось четыре полы, из кото­рых охло­пьями лезла хлоп­ча­тая бумага. На шее у него тоже было повя­зано что-то такое, кото­рого нельзя было разо­брать: чулок ли, подвязка ли, или набрюш­ник, только никак не галстук. Словом, если бы Чичи­ков встре­тил его, так прина­ря­жен­ного, где-нибудь у церков­ных дверей, то, веро­ятно, дал бы ему медный грош. Ибо к чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него было состра­да­тельно и он не мог никак удер­жаться, чтобы не подать бедному чело­веку медного гроша. Но пред ним стоял не нищий, пред ним стоял поме­щик. У этого поме­щика была тысяча с лишком душ, и попро­бо­вал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладо­вые, амбары и сушилы загро­мож­дены были таким множе­ством холстов, сукон, овчин выде­лан­ных и сыро­мят­ных, высу­шен­ными рыбами и всякой овощью, или губи­ной..

… А ведь было время, когда он только был береж­ли­вым хозя­и­ном! был женат и семья­нин, и сосед заез­жал к нему пообе­дать, слушать и учиться у него хозяй­ству и мудрой скупо­сти.

Манилов

манилов

Один бог разве мог сказать, какой был харак­тер Мани­лова. Есть род людей, извест­ных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан ни в селе Сели­фан, по словам посло­вицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Мани­лова. На взгляд он был чело­век видный; черты лица его были не лишены прият­но­сти, но в эту прият­ность, каза­лось, черес­чур было пере­дано сахару; в прие­мах и оборо­тах его было что-то заис­ки­ва­ю­щее распо­ло­же­ния и знаком­ства. Он улыбался заман­чиво, был бело­кур, с голу­быми глазами. В первую минуту разго­вора с ним не можешь не сказать: «Какой прият­ный и добрый чело­век!» В следу­ю­щую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отой­дешь подальше; если ж не отой­дешь, почув­ству­ешь скуку смер­тель­ную. От него не дождешься ника­кого живого или хоть даже занос­чи­вого слова, какое можешь услы­шать почти от всякого, если коснешься зади­ра­ю­щего его пред­мета. У всякого есть свой задор: у одного задор обра­тился на борзых собак; другому кажется, что он силь­ный люби­тель музыки и удиви­тельно чувствует все глубо­кие места в ней; третий мастер лихо пообе­дать; четвер­тый сыграть роль хоть одним верш­ком повыше той, кото­рая ему назна­чена; пятый, с жела­нием более огра­ни­чен­ным, спит и грезит о том, как бы прой­титься на гуля­нье с флигель-адъютан­том, напо­каз своим прия­те­лям, знако­мым и даже незна­ко­мым; шестой уже одарен такою рукою, кото­рая чувствует жела­ние сверхъ­есте­ствен­ное зало­мить угол какому-нибудь бубно­вому тузу или двойке, тогда как рука седь­мого так и лезет произ­ве­сти где-нибудь поря­док, подо­браться поближе к лично­сти стан­ци­он­ного смот­ри­теля или ямщи­ков, — словом, у всякого есть свое, но у Мани­лова ничего не было. Дома он гово­рил очень мало и боль­шею частию размыш­лял и думал, но о чем он думал, тоже разве богу было известно. Хозяй­ством нельзя сказать чтобы он зани­мался, он даже нико­гда не ездил на поля, хозяй­ство шло как-то само собою. Когда приказ­чик гово­рил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», — «Да, недурно», — отве­чал он обык­но­венно, куря трубку, кото­рую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скром­ней­шим, дели­кат­ней­шим и обра­зо­ван­ней­шим офице­ром. «Да, именно недурно», — повто­рял он. Когда прихо­дил к нему мужик и, поче­савши рукою заты­лок, гово­рил: «Барин, позволь отлу­читься на работу, по́дать зара­бо­тать», — «Ступай», — гово­рил он, куря трубку, и ему даже в голову не прихо­дило, что мужик шел пьян­ство­вать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, гово­рил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома прове­сти подзем­ный ход или чрез пруд выстро­ить камен­ный мост, на кото­ром бы были по обеим сторо­нам лавки, и чтобы в них сидели купцы и прода­вали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его дела­лись чрез­вы­чайно слад­кими и лицо прини­мало самое доволь­ное выра­же­ние; впро­чем, все эти прожекты так и окан­чи­ва­лись только одними словами. В его каби­нете всегда лежала какая-то книжка, зало­жен­ная заклад­кою на четыр­на­дца­той стра­нице, кото­рую он посто­янно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недо­ста­вало: в гости­ной стояла прекрас­ная мебель, обтя­ну­тая щеголь­ской шелко­вой мате­рией, кото­рая, верно, стоила весьма неде­шево; но на два кресла ее недо­стало, и кресла стояли обтя­нуты просто рого­жею; впро­чем, хозяин в продол­же­ние несколь­ких лет всякий раз предо­сте­ре­гал своего гостя словами: «Не сади­тесь на эти кресла, они еще не готовы». В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было гово­рено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похло­по­тать, чтобы в эту комнату хоть на время поста­вить мебель». Ввечеру пода­вался на стол очень щеголь­ской подсвеч­ник из темной бронзы с тремя антич­ными граци­ями, с перла­мут­ным щеголь­ским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инва­лид, хромой, свер­нув­шийся на сторону и весь в сале, хотя этого не заме­чал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его… впро­чем, они были совер­шенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супру­же­ству, из них все еще каждый прино­сил другому или кусо­чек яблочка, или конфетку, или орешек и гово­рил трога­тельно-нежным голо­сом, выра­жав­шим совер­шен­ную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусо­чек». Само собою разу­ме­ется, что ротик раскры­вался при этом случае очень граци­озно.

Ноздрёв

ноздрев

Это был сред­него роста, очень недурно сложен­ный моло­дец с полными румя­ными щеками, с белыми, как снег, зубами и черными, как смоль, бакен­бар­дами. Свеж он был, как кровь с моло­ком; здоро­вье, каза­лось, так и прыс­кало с лица его.

— Ба, ба, ба! — вскри­чал он вдруг, расста­вив обе руки при виде Чичи­кова. — Какими судь­бами?

Чичи­ков узнал Нозд­рева, того самого, с кото­рым он вместе обедал у проку­рора и кото­рый с ним в несколько минут сошелся на такую корот­кую ногу, что начал уже гово­рить «ты», хотя, впро­чем, он с своей стороны не подал к тому ника­кого повода…

… Лицо Нозд­рева, верно, уже сколько-нибудь знакомо чита­телю. Таких людей прихо­ди­лось всякому встре­чать немало. Они назы­ва­ются разбит­ными малыми, слывут еще в детстве и в школе за хоро­ших това­ри­щей и при всем том бывают весьма больно поко­ла­чи­ва­емы. В их лицах всегда видно что-то откры­тое, прямое, удалое. Они скоро знако­мятся, и не успе­ешь огля­нуться, как уже гово­рят тебе «ты». Дружбу заве­дут, кажется, навек: но всегда почти так случа­ется, что подру­жив­шийся поде­рется с ними того же вечера на друже­ской пирушке. Они всегда гово­руны, кутилы, лихачи, народ видный. Нозд­рев в трид­цать пять лет был таков же совер­шенно, каким был в осьм­на­дцать и двадцать: охот­ник погу­лять. Женитьба его ничуть не пере­ме­нила, тем более что жена скоро отпра­ви­лась на тот свет, оста­вивши двух ребя­ти­шек, кото­рые реши­тельно ему были не нужны. За детьми, однако ж, присмат­ри­вала смаз­ли­вая нянька. Дома он больше дня никак не мог усидеть. Чуткий нос его слышал за несколько десят­ков верст, где была ярмарка со всякими съез­дами и балами; он уж в одно мгно­ве­нье ока был там, спорил и заво­дил сумя­тицу за зеле­ным столом, ибо имел, подобно всем тако­вым, стра­стишку к картиш­кам. В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто, зная много разных пере­дер­жек и других тонко­стей, и потому игра весьма часто окан­чи­ва­лась другою игрою: или поко­ла­чи­вали его сапо­гами, или же зада­вали пере­держку его густым и очень хоро­шим бакен­бар­дам, так что возвра­щался домой он иногда с одной только бакен­бар­дой, и то довольно жидкой. Но здоро­вые и полные щеки его так хорошо были сотво­рены и вмещали в себе столько расти­тель­ной силы, что бакен­барды скоро вырас­тали вновь, еще даже лучше преж­них. И что всего стран­нее, что может только на одной Руси случиться, он чрез несколько времени уже встре­чался опять с теми прия­те­лями, кото­рые его тузили, и встре­чался как ни в чем не бывало, и он, как гово­рится, ничего, и они ничего.

Нозд­рев был в неко­то­ром отно­ше­нии исто­ри­че­ский чело­век. Ни на одном собра­нии, где он был, не обхо­ди­лось без исто­рии. Какая-нибудь исто­рия непре­менно проис­хо­дила: или выве­дут его под руки из зала жандармы, или принуж­дены бывают вытол­кать свои же прия­тели. Если же этого не случится, то все-таки что-нибудь да будет такое, чего с другим никак не будет: или наре­жется в буфете таким обра­зом, что только смеется, или проврется самым жесто­ким обра­зом, так что нако­нец самому сдела­ется совестно. И наврет совер­шенно без всякой нужды: вдруг расска­жет, что у него была лошадь какой-нибудь голу­бой или розо­вой шерсти, и тому подоб­ную чепуху, так что слуша­ю­щие нако­нец все отхо­дят, произ­несши: «Ну, брат, ты, кажется, уже начал пули лить». Есть люди, имею­щие стра­стишку нага­дить ближ­нему, иногда вовсе без всякой причины. Иной, напри­мер, даже чело­век в чинах, с благо­род­ною наруж­но­стию, со звез­дой на груди, будет вам жать руку, разго­во­рится с вами о пред­ме­тах глубо­ких, вызы­ва­ю­щих на размыш­ле­ния, а потом, смот­ришь, тут же, пред вашими глазами, и нага­дит вам. И нага­дит так, как простой коллеж­ский реги­стра­тор, а вовсе не так, как чело­век во звез­дой на груди, разго­ва­ри­ва­ю­щий о пред­ме­тах, вызы­ва­ю­щих на размыш­ле­ние, так что стоишь только да дивишься, пожи­мая плечами, да и ничего более. Такую же стран­ную страсть имел и Нозд­рев. Чем кто ближе с ним сходился, тому он скорее всех наса­ли­вал: распус­кал небы­лицу, глупее кото­рой трудно выду­мать, расстро­и­вал свадьбу, торго­вую сделку и вовсе не почи­тал себя вашим непри­я­те­лем; напро­тив, если случай приво­дил его опять встре­титься с вами, он обхо­дился вновь по-друже­ски и даже гово­рил: «Ведь ты такой подлец, нико­гда ко мне не заедешь». Нозд­рев во многих отно­ше­ниях был много­сто­рон­ний чело­век, то есть чело­век на все руки. В ту же минуту он пред­ла­гал вам ехать куда угодно, хоть на край света, войти в какое хотите пред­при­я­тие, менять все что ни есть на все, что хотите. Ружье, собака, лошадь — все было пред­ме­том мены, но вовсе не с тем, чтобы выиг­рать: это проис­хо­дило просто от какой-то неуго­мон­ной юрко­сти и бойко­сти харак­тера. Если ему на ярмарке посчаст­ли­ви­лось напасть на простака и обыг­рать его, он наку­пал кучу всего, что прежде попа­да­лось ему на глаза в лавках: хому­тов, кури­тель­ных свечек, плат­ков для няньки, жеребца, изюму, сереб­ря­ный руко­мой­ник, голланд­ского холста, крупи­ча­той муки, табаку, писто­ле­тов, селе­док, картин, точиль­ный инстру­мент, горш­ков, сапо­гов, фаян­со­вую посуду — насколько хватало денег. Впро­чем, редко случа­лось, чтобы это было дове­зено домой; почти в тот же день спус­ка­лось оно все другому, счаст­ли­вей­шему игроку, иногда даже прибав­ля­лась собствен­ная трубка с кисе­том и мунд­шту­ком, а в другой раз и вся четверня со всем: с коляс­кой и куче­ром, так что сам хозяин отправ­лялся в коро­тень­ком сюртучке или арха­луке искать какого-нибудь прия­теля, чтобы пополь­зо­ваться его экипа­жем. Вот какой был Нозд­рев! Может быть, назо­вут его харак­те­ром изби­тым, станут гово­рить, что теперь нет уже Нозд­рева. Увы! неспра­вед­ливы будут те, кото­рые станут гово­рить так. Нозд­рев долго еще не выве­дется из мира. Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане; но легко­мыс­ленно непро­ни­ца­тельны люди, и чело­век в другом кафтане кажется им другим чело­ве­ком.

Мижуев, зять Ноздрёва, Фетюк

мижуев

Это был мужчина высо­кого роста, лицом худо­ща­вый, или что назы­вают издер­жан­ный, с рыжими усиками. По заго­рев­шему лицу его можно было заклю­чить, что он знал, что такое дым, если не поро­хо­вой, то по край­ней мере табач­ный…

… Бело­ку­рый был один из тех людей, в харак­тере кото­рых на первый взгляд есть какое-то упор­ство. Еще не успе­ешь открыть рта, как они уже готовы спорить и, кажется, нико­гда не согла­сятся на то, что явно проти­ву­по­ложно их образу мыслей, что нико­гда не назо­вут глупого умным и что в особен­но­сти не согла­сятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда тем, что в харак­тере их окажется мягкость, что они согла­сятся именно на то, что отвер­гали, глупое назо­вут умным и пойдут потом попля­сы­вать как нельзя лучше под чужую дудку, — словом, начнут гладью, а кончат гадью.

Собакевич

собакевич

Когда Чичи­ков взгля­нул искоса на Соба­ке­вича, он ему на этот раз пока­зался весьма похо­жим на сред­ней вели­чины медведя. Для довер­ше­ние сход­ства фрак на нем был совер­шенно медве­жьего цвета, рукава длинны, панта­лоны длинны, ступ­нями ступал он и вкривь и вкось и насту­пал беспре­станно на чужие ноги. Цвет лица имел кале­ный, горя­чий, какой бывает на медном пятаке. Известно, что есть много на свете таких лиц, над отдел­кою кото­рых натура недолго мудрила, не употреб­ляла ника­ких мелких инстру­мен­тов, как-то: напиль­ни­ков, бурав­чи­ков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топо­ром раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, боль­шим свер­лом ковыр­нула глаза и, не обскоб­ливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый креп­кий и на диво стачен­ный образ был у Соба­ке­вича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не воро­чал вовсе и в силу такого непо­во­рота редко глядел на того, с кото­рым гово­рил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичи­ков еще раз взгля­нул на него искоса, когда прохо­дили они столо­вую: медведь! совер­шен­ный медведь! Нужно же такое стран­ное сбли­же­ние: его даже звали Михай­лом Семе­но­ви­чем. Зная привычку его насту­пать на ноги, он очень осто­рожно пере­дви­гал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, каза­лось, сам чувство­вал за собою этот грех и тот же час спро­сил: «Не побес­по­коил ли я вас?» Но Чичи­ков побла­го­да­рил, сказав, что еще не произо­шло ника­кого беспо­кой­ства.

Тентетников

тентетников

Кто был жилец, госпо­дин и владе­тель этой деревни? Какому счаст­ливцу принад­ле­жал этот зако­улок?

А поме­щику Трема­ла­хан­ского уезда Андрею Ивано­вичу Тентет­ни­кову, моло­дому трид­ца­ти­трех­лет­нему госпо­дину, коллеж­скому секре­тарю, неже­на­тому чело­веку.

Что же за чело­век такой, какого нрава, каких свойств и какого харак­тера был поме­щик Андрей Ивано­вич Тентет­ни­ков?

Разу­ме­ется, следует расспро­сить у сосе­дей. Сосед, принад­ле­жав­ший к фами­лии отстав­ных штаб-офице­ров, бран­де­ров, выра­жался о нем лако­ни­че­ским выра­же­ньем: «Есте­ствен­ней­ший скотина!» Гене­рал, прожи­вав­ший в десяти верстах, гово­рил: «Моло­дой чело­век, неглу­пый, но много забрал себе в голову. Я бы мог быть ему полез­ным, потому что у меня и в Петер­бурге, и даже при…» Гене­рал речи не окан­чи­вал. Капи­тан-исправ­ник заме­чал: «Да ведь чинишка на нем — дрянь; а вот я завтра же к нему за недо­им­кой!» Мужик его деревни, на вопрос о том, какой у них барин, ничего не отве­чал. Словом, обще­ствен­ное мненье о нем было скорее небла­го­при­ят­ное, чем благо­при­ят­ное.

А между тем в суще­стве своем Андрей Ивано­вич был не то доброе, не то дурное суще­ство, а просто — копти­тель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, коптя­щих небо, то почему же и Тентет­ни­кову не коптить его? Впро­чем, вот в немно­гих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит чита­тель сам, какой у него был харак­тер.

Поутру просы­пался он очень поздно и, припод­няв­шись, долго еще сидел на своей кровати, проти­рая глаза. Глаза же, как на беду, были малень­кие, и потому проти­ра­нье их произ­во­ди­лось необык­но­венно долго. Во все это время стоял у дверей чело­век Михайло с руко­мой­ни­ком и поло­тен­цем. Стоял этот бедный Михайло час, другой, отправ­лялся потом на кухню, потом вновь прихо­дил, — барин все еще проти­рал глаза и сидел па кровати. Нако­нец поды­мался он с постели, умывался, наде­вал халат и выхо­дил в гости­ную затем, чтобы пить чай, кофий, какао и даже парное молоко, всего прихле­бы­вая поне­многу, накро­ши­вая хлеба безжа­лостно и насо­ри­вая повсюду трубоч­ной золы бессо­вестно. Два часа проси­жи­вал он за чаем; этого мало: он брал еще холод­ную чашку и с ней подви­гался к окну, обра­щен­ному на двор. У окна же проис­хо­дила всякий раз следу­ю­щая сцена.

Прежде всего ревел небри­тый буфет­чик Григо­рий, отно­сив­шийся к Перфи­льевне, ключ­нице, в сих выра­же­ниях:

— Душонка ты мелко­по­мест­ная, ничтож­ность этакая! Тебе бы, гнус­ной бабе, молчать, да и только.

— Уж тебя-то не послу­ша­юсь, нена­сыт­ное горло! — выкри­ки­вала ничтож­ность, или Перфи­льевна.

— Да ведь с тобой никто не уживется, ведь ты и с приказ­чи­ком сцепишься, мелочь ты анбар­ная! — ревел Григо­рий.

— Да и приказ­чик — вор такой же, как и ты! — выкри­ки­вала ничтож­ность так, что было на деревне слышно. — Вы оба пиющие, губи­тели господ­ского, бездон­ные бочки! Ты дума­ешь, барин не знает вас? Ведь он здесь, ведь он вас слышит.

— Где барин?

— Да вот он сидит у окна; он все видит.

И точно, барин сидел у окна и все видел.

К довер­ше­нию этого, кричал кричмя дворо­вый ребя­тишка, полу­чив­ший от матери затре­щину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горя­чего кипятка, кото­рым обка­тил его, выгля­нувши из кухни, повар. Словом, все голо­сило и вере­щало невы­но­симо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это дела­лось до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем не зани­маться, высы­лал он сказать, чтоб шумели потише.

Бетрищев (персонаж второго тома)

бетрищев

Гене­рал пора­зил его вели­че­ствен­ной наруж­но­стью. Он был в атлас­ном стега­ном халате вели­ко­леп­ного пурпура. Откры­тый взгляд, лицо муже­ствен­ное, усы и боль­шие бакен­барды с просе­дью, стрижка на затылке низкая, под гребенку, шея сзади толстая, назы­ва­е­мая в три этажа, или в три складки, с трещи­ной попе­рек; словом, это был один из тех картин­ных гене­ра­лов, кото­рыми так богат был знаме­ни­тый 12-й год. Гене­рал Бетри­щев, как и многие из нас, заклю­чал в себе при куче досто­инств и кучу недо­стат­ков. То и другое, как водится в русском чело­веке, было набро­сано у него в каком-то картин­ном беспо­рядке. В реши­тель­ные минуты — вели­ко­ду­шье, храб­рость, безгра­нич­ная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, често­лю­бье, само­лю­бие и те мелкие лично­сти, без кото­рых не обхо­дится ни один русской, когда он сидит без дела. Он не любил всех, кото­рые ушли вперед его по службе, и выра­жался о них едко, в колких эпиграм­мах. Всего больше доста­ва­лось его преж­нему сото­ва­рищу, кото­рого считал он ниже себя и умом, и способ­но­стями, и кото­рый, однако же, обогнал его и был уже гене­рал-губер­на­то­ром двух губер­ний, и, как нарочно, тех, в кото­рых нахо­ди­лись его поме­стья, так что он очутился как бы в зави­си­мо­сти от него. В отместку язвил он его при всяком случае, поро­чил всякое распо­ря­же­нье и видел во всех мерах и действиях его верх нера­зу­мия. В нем было всё как-то странно, начи­ная с просве­ще­ния, кото­рого он был побор­ник и ревни­тель; любил блес­нуть и любил также знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, кото­рые знают что-нибудь такое, чего он не знает. Словом, он любил немного похва­стать умом. Воспи­тан­ный полу­и­но­стран­ным воспи­та­ньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неров­но­стью в харак­тере и такими круп­ными, яркими проти­во­по­лож­но­стями, он должен был неми­ну­емо встре­тить множе­ство непри­ят­но­стей по службе, вслед­ствие кото­рых и вышел в отставку, обви­няя во всем какую-то враж­деб­ную партию и не имея вели­ко­ду­шия обви­нить в чем-либо себя самого. В отставке сохра­нил он ту же картин­ную, вели­ча­вую осанку. В сертуке ли, во фраке ли, в халате — он был всё тот же. От голоса до малей­шего тело­дви­же­нья, в нем всё было власти­тель­ное, пове­ле­ва­ю­щее, внушав­шее в низших чинах если не уваже­ние, то, по край­ней мере, робость.

Пётр Петрович Петух (персонаж второго тома)

петр петрович петух

Барин уже ехал возле него, одетый: травяно-зеле­ный нанко­вый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купи­дона! Боком сидел он на дрож­ках, занявши собою все дрожки…Когда же подъ­е­хал он к крыльцу дома, к вели­чай­шему изум­ле­нию его, толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объя­тья. Как он успел так слетать, было непо­сти­жимо. Они поце­ло­ва­лись, по старому русскому обычаю, трое­кратно навкрест: барин был старого покроя.

«Я привез вам поклон от его превос­хо­ди­тель­ства», сказал Чичи­ков.

«От какого превос­хо­ди­тель­ства?»

«От родствен­ника вашего, от гене­рала Алек­сандра Дмит­ри­е­вича».

«Кто это Алек­сандр Дмит­ри­е­вич?»

«Гене­рал Бетри­щев», отве­чал Чичи­ков с неко­то­рым изум­ле­ньем.

«Незна­ком», сказал с изум­ле­нием х<озяин>.

Чичи­ков пришел еще в боль­шее изум­ле­ние…

«Как же это?.. Я наде­юсь, по край­ней мере, что имею удоволь­ствие гово­рить с полков­ни­ком Кошка­ре­вым?»

«Нет, не надей­тесь. Вы прие­хали не к нему, а ко мне. Петр Петро­вич Петух. Петух Петр Петро­вич», подхва­тил хозяин.

Афанасий Афанасьевич Муразов, благотворительный богач (персонаж второго тома)

афанасий васильевич муразов

«Это наш откуп­щик Мура­зов».

«В другой уже раз про него слышу!» вскрик­нул Чичи­ков.

«Это чело­век, кото­рый не то, что именьем поме­щика, целым госу­дар­ством упра­вит. Будь у меня госу­дар­ство, я бы его сей же час сделал мини­стром финан­сов».

«И, гово­рят, чело­век, превос­хо­дя­щий меру всякого веро­я­тия: десять милли­о­нов, гово­рят, нажил».

«Какое десять! пере­ва­лило за сорок! Скоро поло­вина России будет в его руках».

«Что вы гово­рите!» вскрик­нул Чичи­ков, выта­ра­щив глаза и рази­нув рот.

«Всене­пре­менно. Это ясно. Медленно бога­теет тот, у кого какие-нибудь сотни тысяч, а у кого милли­оны, у того радиус велик: что ни захва­тит, так вдвое и втрое противу самого себя. Поле-то, поприще слиш­ком просторно. Тут уж и сопер­ни­ков нет. С ним некому тягаться. Какую цену чему ни назна­чит, такая и оста­нется: некому пере­бить».


Слуги и крепостные

Лакей Чичикова Петрушка

петрушка

… Чемо­дан внесли кучер Сели­фан, низень­кий чело­век в тулуп­чике, и лакей Петрушка, малый лет трид­цати, в простор­ном подер­жан­ном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суро­вый на взгляд, с очень круп­ными губами и носом.

Петрушка ходил в несколько широ­ком корич­не­вом сюртуке с барского плеча и имел по обычаю людей своего звания, круп­ный нос и губы. Харак­тера он был больше молча­ли­вого, чем разго­вор­чи­вого; имел даже благо­род­ное побуж­де­ние к просве­ще­нию, то есть чтению книг, содер­жа­нием кото­рых не затруд­нялся: ему было совер­шенно все равно, похож­де­ние ли влюб­лен­ного героя, просто букварь или молит­вен­ник, — он всё читал с равным внима­нием; если бы ему подвер­нули химию, он и от нее бы не отка­зался. Ему нрави­лось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выхо­дит какое-нибудь слово, кото­рое иной раз черт знает что и значит. Это чтение совер­ша­лось более в лежа­чем поло­же­нии в перед­ней, на кровати и на тюфяке, сделав­шемся от такого обсто­я­тель­ства убитым и тонень­ким, как лепешка. Кроме стра­сти к чтению, он имел еще два обык­но­ве­ния, состав­ляв­шие две другие его харак­те­ри­че­ские черты: спать не разде­ва­ясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особен­ный воздух, своего собствен­ного запаха, отзы­вав­шийся несколько жилым покоем, так что доста­точно было ему только пристро­ить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необи­та­е­мой дотоле комнате, да пере­та­щить туда шинель и пожитки, и уже каза­лось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичи­ков, будучи чело­век весьма щекот­ли­вый и даже в неко­то­рых случаях приве­ред­ли­вый, потя­нувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помар­щи­вался да встря­хи­вал голо­вою, приго­ва­ри­вая: «Ты, брат, черт тебя знает, поте­ешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отве­чал и старался тут же заняться какие-нибудь делом; или подхо­дил с плет­кой к висев­шему барскому фраку, или просто приби­рал что-нибудь. Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он гово­рил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надо­ело тебе сорок раз повто­рять одно и то же», — бог ведает, трудно знать, что думает дворо­вый крепост­ной чело­век в то время, барин ему дает настав­ле­ние.

Кучер Селифан

селифан

Кучер Сели­фан был совер­шенно другой чело­век [по отно­ше­нию к Петрушке]… Но автор весьма сове­стится зани­мать так долго чита­те­лей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знако­мятся с низкими сосло­ви­ями. Таков уже русский чело­век: страсть силь­ная зазнаться с тем, кото­рый бы хотя одним чином был его повыше, и шапоч­ное знаком­ство с графом или князем для него лучше всяких тесных друже­ских отно­ше­ний.

Приказчик Манилова

приказчик манилова

Приказ­чик явился. Это был чело­век лет под сорок, брив­ший бороду, ходив­ший в сюртуке и, по-види­мому, прово­див­ший очень покой­ную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полно­тою, а желто­ва­тый цвет кожи и малень­кие глаза пока­зы­вали, что он знал слиш­ком хорошо, что такое пухо­вики и перины. Можно было видеть тотчас, что он совер­шил свое поприще, как совер­шают его все господ­ские приказ­чики: был прежде просто грамот­ным маль­чиш­кой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключ­нице, бары­ни­ной фаво­ритке, сделался сам ключ­ни­ком, а там и приказ­чи­ком. А сделав­шись приказ­чи­ком, посту­пал, разу­ме­ется, как все приказ­чики: водился и кумился с теми, кото­рые на деревне были побо­гаче, подбав­лял на тягла побед­нее, проснув­шись в девя­том часу утра, поджи­дал само­вара и пил чай.

Фетинья, горничная Коробочки

фестунья, горничная коробочки

— Слышишь, Фети­нья! — сказала хозяйка, обра­тясь к женщине, выхо­див­шей на крыльцо со свечою, кото­рая успела уже прита­щить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напу­стила целый потоп перьев по всей комнате. — Ты возьми ихний-то кафтан вместе с испод­ним и прежде просуши их перед огнем, как делы­вали покой­нику барину, а после пере­три и выко­лоти хоро­шенько.

— Слушаю, суда­рыня! — гово­рила Фети­нья, пости­лая сверх перины простыню и кладя подушки.

— Ну, вот тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покой­ной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь поче­сал на ночь пятки? Покой­ник мой без этого никак не засы­пал.

Но гость отка­зался и от поче­сы­ва­ния пяток. Хозяйка вышла, и он тот же час поспе­шил раздеться, отдав Фети­нье всю снятую с себя сбрую, как верх­нюю, так и нижнюю, и Фети­нья, поже­лав также с своей стороны покой­ной ночи, утащила эти мокрые доспехи. Остав­шись один, он не без удоволь­ствия взгля­нул на свою постель, кото­рая была почти до потолка. Фети­нья, как видно, была масте­рица взби­вать перины.

Корявая старушонка

корявая старушонка

Дряб­лая стару­шонка, похо­жая на суше­ную грушу, прошмыг­нула промеж ног других, подсту­пила к нему, всплес­нула руками и взвизг­нула: «Соплюн­чик ты наш, да какой же ты жидень­кий! измо­рила тебя окаян­ная немчура!» — «Пошла ты, баба! — закри­чали ей тут же бороды засту­пом, лопа­той и клином. — Ишь куды полезла, коря­вая!» Кто-то приво­ро­тил к этому такое словцо, от кото­рого один только русский мужик мог не засме­яться.

Приказчик-баба

приказчик баба

Тентет­ни­ков увидел на месте, что приказ­чик был баба и дурак со всеми каче­ствами дрян­ного приказ­чика, то есть вел акку­ратно счет кур и яиц, пряжи и полотна, прино­си­мых бабами, но не знал ни бель­меса в уборке хлеба и посе­вах, а в прибав­ле­нье ко всему подо­зре­вал мужи­ков в поку­ше­нье на жизнь свою. Дурака приказ­чика он выгнал, наме­сто его выбрал другого, бойкого.

Целовальник (владелец кабака)

целовальник

.. Дядя лысый Пимен держал в конце деревни знаме­ни­тый кабак, кото­рому имя было «Акулька»; в этом заве­де­нье видели их все часы дня. Там стали они свои други, или то, что назы­вают в народе — кабац­кие завсе­гда­тели… 

Автор рисунка не Боклев­ский, а Панов. 


Чиновники

Иван Антонович Кувшинное рыло

иван антонович кувшиное рыло

Иван Анто­но­вич как будто бы и не слыхал и углу­бился совер­шенно в бумаги, не отве­чая ничего. Видно было вдруг, что это был уже чело­век благо­ра­зум­ных лет, не то что моло­дой болтун и верто­пляс. Иван Анто­но­вич, каза­лось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся сере­дина лица высту­пала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, кото­рое назы­вают в обще­жи­тье кувшин­ным рылом.

Иван Петрович, правитель канцелярии в тридевятом государстве

иван петрович

Поло­жим, напри­мер, суще­ствует канце­ля­рия, не здесь, а в триде­вя­том госу­дар­стве, а в канце­ля­рии, поло­жим, суще­ствует прави­тель канце­ля­рии. Прошу смот­реть на него, когда он сидит среди своих подчи­нен­ных, — да просто от страха и слова не выго­во­ришь! гордость и благо­род­ство, и уж чего не выра­жает лицо его? просто бери кисть, да и рисуй: Проме­тей, реши­тель­ный Проме­тей! Высмат­ри­вает орлом, высту­пает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и прибли­жа­ется к каби­нету своего началь­ника, куро­пат­кой такой спешит с бума­гами под мышкой, что мочи нет. В обще­стве и на вече­ринке, будь все неболь­шого чина, Проме­тей так и оста­нется Проме­теем, а чуть немного повыше его, с Проме­теем сдела­ется такое превра­ще­ние, какого и Овидий не выду­мает: муха, меньше даже мухи, уничто­жился в песчинку! «Да это не Иван Петро­вич, — гово­ришь, глядя на него. — Иван Петро­вич выше ростом, а этот и низень­кий и худень­кий; тот гово­рит громко, басит и нико­гда не смеется, а этот черт знает что: пищит птицей и все смеется». Подхо­дишь ближе, глядишь — точно Иван Петро­вич! «Эхе-хе», — дума­ешь себе…

Престарелый повытчик

престарелый повытчик

Но при всем том трудна была его дорога; он попал под началь­ство уже преста­ре­лому повы­т­чику, кото­рый был образ какой-то камен­ной бесчув­ствен­но­сти и непо­тря­са­е­мо­сти: вечно тот же, непри­ступ­ный, нико­гда в жизни не явив­ший на лице своем усмешки, не привет­ство­вав­ший ни разу никого даже запро­сом о здоро­вье. Никто не видал, чтобы он хоть раз был не тем, чем всегда, хоть на улице, хоть у себя дома; хоть бы раз пока­зал он в чем-нибудь участье, хоть бы напился пьян и в пьян­стве рассме­ялся бы; хоть бы даже предался дикому весе­лью, какому преда­ется разбой­ник в пьяную минуту, но даже тени не было в нем ничего такого. Ничего не было в нем ровно: ни злодей­ского, ни доброго, и что-то страш­ное явля­лось в сем отсут­ствии всего. Черство-мрамор­ное лицо его, без всякой резкой непра­виль­но­сти, не наме­кало ни на какое сход­ство; в суро­вой сораз­мер­но­сти между собою были черты его. Одни только частые рябины и ухабины, исты­кав­шие их, причис­ляли его к числу тех лиц, на кото­рых, по народ­ному выра­же­нию, черт прихо­дил по ночам моло­тить горох. Каза­лось, не было сил чело­ве­че­ских подбиться к такому чело­веку и привлечь его распо­ло­же­ние, но Чичи­ков попро­бо­вал. Сначала он принялся угождать во всяких неза­мет­ных мело­чах: рассмот­рел внима­тельно чинку перьев, какими писал он, и, приго­то­вивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его черниль­ницы; отыс­кал где-то его шапку, пресквер­ную шапку, какая когда-либо суще­ство­вала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окон­ча­ния присут­ствия; чистил ему спину, если тот запач­кал ее мелом у стены, — но все это оста­лось реши­тельно без всякого заме­ча­ния, так, как будто ничего этого не было и делано. Нако­нец он проню­хал его домаш­нюю, семей­ствен­ную жизнь, узнал, что у него была зрелая дочь, с лицом, тоже похо­жим на то, как будто бы на нем проис­хо­дила по ночам молотьба гороху. С этой-то стороны приду­мал он наве­сти приступ. Узнал, в какую церковь прихо­дила она по воскрес­ным дням, стано­вился всякий раз насу­про­тив ее, чисто одетый, накрах­ма­ливши сильно манишку, — и дело возы­мело успех: пошат­нулся суро­вый повы­т­чик и зазвал его на чай! И в канце­ля­рии не успели огля­нуться, как устро­и­лось дело так, что Чичи­ков пере­ехал к нему в дом, сделался нужным и необ­хо­ди­мым чело­ве­ком, заку­пал и муку и сахар, с доче­рью обра­щался, как с неве­стой, повы­т­чика звал папень­кой, цело­вал его в руку; все поло­жили в палате, что в конце февраля перед вели­ким постом будет свадьба. Суро­вый повы­т­чик стал даже хлопо­тать за него у началь­ства, и чрез несколько времени Чичи­ков сам сел повы­т­чи­ком на одно открыв­ше­еся вакант­ное место. В этом, каза­лось, и заклю­ча­лась глав­ная цель связей его с старым повы­т­чи­ком, потому что тут же сундук свой он отпра­вил секретно домой и на другой день очутился уже на другой квар­тире. Повы­т­чика пере­стал звать папень­кой и не цело­вал больше его руки, а о свадьбе так дело и замя­лось, как будто вовсе ничего не проис­хо­дило. Однако же, встре­ча­ясь с ним, он всякий раз ласково жал ему руку и пригла­шал его на чай, так что старый повы­т­чик, несмотря на вечную непо­движ­ность и черст­вое равно­ду­шие, всякий раз встря­хи­вал голо­вою и произ­но­сил себе под нос: «Надул, надул, чертов сын!»

Учитель Чичикова

учитель чичикова

Надобно заме­тить, что учитель был боль­шой люби­тель тишины и хоро­шего пове­де­ния и терпеть не мог умных и острых маль­чи­ков; ему каза­лось, что они непре­менно должны над ним смеяться. Доста­точно было тому, кото­рый попал на заме­ча­ние со стороны остро­умия, доста­точно было ему только поше­ве­литься или как-нибудь нена­ро­ком мигнуть бровью, чтобы подпасть вдруг под гнев. Он его гнал и нака­зы­вал неми­ло­сердно. «Я, брат, из тебя выгоню занос­чи­вость и непо­кор­ность! — гово­рил он. — Я тебя знаю насквозь, как ты сам себя не знаешь. Вот ты у меня посто­ишь на коле­нях! ты у меня пого­ло­да­ешь!» И бедный маль­чишка, сам не зная за что, нати­рал себе колени и голо­дал по суткам. «Способ­но­сти и даро­ва­ния? это все вздор, — гова­ри­вал он, — я смотрю только на пове­де­нье. Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмеш­ли­вость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так гово­рил учитель, не любив­ший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разу­мей», — и всегда расска­зы­вав­ший с насла­жде­нием в лице и в глазах, как в том училище, где он препо­да­вал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учени­ков в тече­ние круг­лого года не кашля­нул и не высмор­кался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там, или нет.


Повесть о Капитане Копейкине

Начальник

начальник (мертвые души)

Нако­нец, судырь мой, выхо­дит началь­ник. Ну… можете пред­ста­вить себе: началь­ник! в лице, так сказать… ну, сооб­разно с званием, пони­ма­ете… с чином… такое и выра­же­нье, пони­ма­ете. Во всем столич­ный пове­денц; подхо­дит к одному, к другому: «Зачем вы, зачем вы, что вам угодно, какое ваше дело?» Нако­нец, судырь мой, к Копей­кину.

 

Капитан Копейкин

капитан копейкин

Пролет­ная голова, приве­ред­лив, как черт, побы­вал и на гаупт­вах­тах и под арестом, всего отве­дал. Под Крас­ным ли или под Лейп­ци­гом, только, можете вооб­ра­зить, ему оторвало руку и ногу.

 

Поделиться