Трудный день поручика Мухина

При упоми­на­нии писа­те­лей-эмигран­тов у боль­шин­ства людей первая ассо­ци­а­ция навер­няка возни­кает с Буни­ным, у кого-то с Набо­ко­вым или даже Довла­то­вым — то есть с авто­рами, эмигри­ро­вав­шими на Запад. Но русская эмигра­ция не огра­ни­чи­ва­ется только Нью-Йорком, Белгра­дом и Пари­жем, ведь в Харбине и Шанхае осели больше двух­сот тысяч русских, и среди них тоже были прекрас­ные писа­тели. Одним из самых талант­ли­вых среди них был Арсе­ний Несме­лов.

Поэты-харбинцы. Арсе­ний Несме­лов в центре. 1920-е годы, Мань­чжу­рия

В выбран­ном мной рассказе Несме­лов, прожив­ший больше двадцати лет в Харбине и остро стра­дав­ший всё это время от разлуки с Россией, сумел удиви­тель­ным обра­зом выве­сти линию русского чело­века в своём Отече­стве, кото­рый в силу обсто­я­тельств оказался будто на чужбине и был вынуж­ден из русского превра­титься в чехо­сло­вака.

Чехо­сло­вац­кий легион, бойцом кото­рого явля­ется герой рассказа, должен был морским путём из Влади­во­стока добраться до Запад­ного фронта во Фран­цию — ведь, несмотря на выход из войны России, Вели­кая война и не думала закан­чи­ваться. Хотя легион, описан­ный в рассказе, и был чехо­сло­вац­ким, среди его бойцов (правда, в основ­ном стар­ших офице­ров) порой действи­тельно встре­ча­лись русские, кото­рые навер­няка разры­ва­лись между долгом службы и долгом перед Роди­ной.

А ещё инте­ресно, что Влади­во­сток выгля­дит в этом рассказе землёй обето­ван­ной, и это не случайно. После пора­же­ния армий Колчака един­ствен­ным остров­ком старой России остался Влади­во­сток, кото­рый крас­ные взяли лишь в октябре 1922 года. В 1920–1922 годах город был тем, чем потом станут для русских людей Париж, Берлин и Белград, а на Даль­нем Востоке — Харбин, поэтому бегство туда было факти­че­ски разно­вид­но­стью эмигра­ции из России, на тот момент уже полно­стью крас­ной.


Трудный день поручика Мухина

I

Пору­чику Мухину снилось, что он спасся с потоп­лен­ного миной корабля и сейчас плывёт в шлюпке, пере­пол­нен­ной людьми. Но на море — буря, шлюпку бросает из стороны в сторону, люди, нахо­дя­щи­еся рядом с ним, толкают его и он толкает их. Мухин знает, что гибель возможна, но не обяза­тельна, ибо уже виден берег, и этот берег, скали­стый, с зубча­той стеной крепо­сти, совсем близок, но доплыть до него очень трудно, потому что из воды то и дело появ­ля­ются страш­ные, огром­ные кости­стые руки с когтями на паль­цах, и эти руки хвата­ются за борта шлюпки, стара­ясь её пере­вер­нуть.

По рукам этим, по отвра­ти­тель­ным когти­стым паль­цам, бьют вёслами, и Мухин бьёт, но их так много, что едва ли шлюпке уцелеть. И от этого в сердце ощуще­ние щемя­щей тоски и страха; хоте­лось бы крик­нуть, взывать о помощи, но уж одна из страш­ных лап хватает за горло, сжимает его, и голосу нету.

А на зубча­той стене старин­ного укреп­ле­ния («Это Влади­во­сток», — твёрдо знает Мухин, нико­гда Влади­во­стока не видев­ший) стоит жена Валя, смеётся и манит Мухина к себе рукой. И на ней зелё­ная вяза­ная кофточка, такая же зелё­ная, как и волны вокруг лодки. «Чем смеяться, лучше помогла бы! — с отча­я­нием думает Мухин. — Хоть бы камнем со стены бросила!»

— В Харбине не оста­нав­ли­вайся, — весело кричит Валя. — Прямо проез­жай во Влади­во­сток. Я хорошо устро­и­лась с квар­ти­рой и со служ­бой — меня назна­чили началь­ни­ком штаба подвод­ных лодок.

— Но меня душит рука! — пыта­ется крик­нуть, но только хрипло шепчет Мухин в ответ.

— Не бойся этих рук, они ручные, — всё-таки отве­чает Валя. — Бросайся вплавь.

Испол­няя то, что ему велит жена, Мухин отры­вает руку, ухва­тив­шую его за горло, и хочет выпрыг­нуть из лодки. Но тогда кто-то из сидя­щих рядом хватает его за ногу и тащит к себе. И Мухин просы­па­ется. Кто-то трясет его за ноги.


II

Хлоп­нула дверь, дохнув в теплушку обла­ком мороз­ного пара.

Это вернулся с поста часо­вой — чех. Теплушка гудела от храпа спящих. С двухъ­ярус­ных вагон­ных нар лезли ноги в грубых солдат­ских ботин­ках и сапо­гах. Малень­кая керо­си­но­вая коптилка озаряла лишь сере­дину нутра вагона с грудой угля и мешками на полу, со стой­кой для винто­вок у стены проти­во­по­лож­ной двери.

Светила она и на прокоп­чен­ную желез­ную печь с трубою, выве­ден­ною через крышу вагона. Печка эта уже угасла, и солдат, сунув винтовку к стойке, первым делом и занялся печью — подбро­сил в её жерло несколько лопа­ток угля. Потом он принялся будить свою смену.

Очеред­ной не принад­ле­жал к составу чешского полка. Это был колча­ков­ский офицер, подо­бран­ный в эшелон на одной из стан­ций за Крас­но­яр­ском. Взяв его с собою из жало­сти, чехи обязали спасен­ного ими пору­чика выпол­нять все те обязан­но­сти, кото­рые тяже­лые усло­вия пере­дви­же­ния нала­гали и на них самих. Одной из этих обязан­но­стей было ночное окара­у­ли­ва­ние эшелона.

Глав­ный русский Чехо­сло­вац­кого корпуса, коман­дир корпуса Влади­мир Шоко­ров

Пору­чик, конечно, охотно согла­сился на эти усло­вия, он принял их даже с удоволь­ствием, ибо они выво­дили его из поло­же­ния обузы только лишь приз­ре­ва­е­мого. Это же обсто­я­тель­ство способ­ство­вало тому, что между ним и чехами, всё солда­тами, уста­но­ви­лись добрые, даже сердеч­ные отно­ше­ния.

— Мухин, эй, Мухин! — дёргая офицера за ногу, мягко затяв­кал чех. — Вста­вай, твой черёд.

И слово «черёд» он произ­нес на чешский манер, с ударе­нием на первом «е».

Мухин припод­нялся, очухался и, поняв, что от него требо­вали, стал выпол­зать из-под верх­них нар — он спал на нижних, где ему было отве­дено место. Вылез, заку­рил и, соби­ра­ясь на пост, спро­сил, здорово ли холодно.

— Зимно, — кратко отве­тил чех, уже осво­бо­див­шийся от шинели и, тоже с папи­ро­сой во рту, отогре­вав­шийся у распы­лав­шейся, загу­дев­шей огнем печки. И, мешая чешский язык с русским, он стал расска­зы­вать, что в посёлке, заня­том какой-то крас­ной воин­ской частью, не всё, видимо, благо­по­лучно: не спят боль­ше­вики, всад­ники скачут, много шуму и крику.

— Это, пожа­луй, наши с запада подхо­дят, — сказал пору­чик Мухин. — Тогда мы выши­бем крас­ных и отсюда, и из города.

— Может, и так, подхо­дят, — согла­сился чех. — Но боя не будет.

— Почему? — удивился Мухин.

— Не будет, — не объяс­няя, повто­рил чех, зале­зая на верх­ние нары. — Так у нас в штабе гово­рят.

Мухин не стал расспра­ши­вать, он дога­ды­вался: веро­ятно, чехи уже дого­во­ри­лись с боль­ше­ви­ками. Затя­нув туже ремень поверх шинели, он нырнул в дверь, вновь дохнув­шую в нагрев­ше­еся нутро теплушки обла­ком мороз­ного пара, и сразу же ледя­ными струй­ками он начал запол­зать ему в рукава шинели и покрыл ледя­ной коро­стой усы у рта и ресницы.

На путях стан­ции (это была Инно­кен­тьев­ская) стояло несколько эшело­нов, все чешские. Над призе­ми­стым зданием депо, около кото­рого ярко светил высо­кий элек­три­че­ский фонарь, подни­ма­лись белые клубы пара, а дальше, за путями, в интер­валы ограж­да­ю­щих их пакгау­зов, видне­лись редкие огоньки селе­ния.

Мухин стал поха­жи­вать около своего и двух сосед­них ваго­нов, кото­рые ему надле­жало охра­нять. Он вгля­ды­вался, вслу­ши­вался. Шипели паро­возы в депо, что-то лязгало там и стучало. Попри­вык­шее ухо стало улав­ли­вать и те звуки, что доно­си­лись из посёлка: отдель­ные голоса, выкри­ки­ва­ние команды, топ скачу­щих лоша­дей. На путях же было тихо. Кое-где, чуть видные, маячили часо­вые, как и Мухин, охра­няв­шие эшелоны, а дальше, в самой целине ночи, как звёзды разной вели­чины, мерцали огни далё­кого Иркут­ска. А над всем этим, тёмно-синее, бархат­ное, траур­ным, точно погре­баль­ным, покро­вом распро­стер­лось небо, и лучи­стые звёзды каза­лись наши­тыми на него.

Мороз был очень жесток, и, крутясь у ваго­нов, Мухин, чтоб ноги не зале­де­нели, делал иногда пере­бежки. И вдруг он оста­но­вился — слева, со стороны посёлка, до его ушей донес­лось хоро­вое пение. Но не оно, хотя и необы­чай­ное в этой обста­новке, превра­тило пору­чика в статую, а то, что пели: несколько, может быть, десять-пятна­дцать голо­сов нестройно, но всё же напевно и надрывно тянули:

Вечная память,
Ве-ечна-ая па-амять.

Что это могло быть? Что могло озна­чать это церков­ное похо­рон­ное пение глубо­кой ночью, на стан­ции, заня­той боль­ше­ви­ками? Кого хоро­нили и кто хоро­нил? Все эти вопросы столк­ну­лись в голове пору­чика Мухина, и он не выдер­жал. Всего десять саже­ней отде­ляло его от того пакгауза, из кото­рого или около кото­рого пел этот мрач­ный хор, ни один из эшело­нов не заго­ра­жи­вал ему дорогу. И Мухин, крепко сжимая винтовку и вдруг пере­став ощущать через рука­вицы холод её раска­лен­ных моро­зом метал­ли­че­ских частей, бросился вперёд через пути.

Он добе­жал до ограды из колю­чей прово­локи, огра­ни­чи­ва­ю­щей доступ к стан­ци­он­ным путям со стороны посёлка, и оста­но­вился у этой преграды, осмат­ри­ва­ясь. Прово­лока тяну­лась по линии тыль­ной стороны стро­е­ний, всеми своими корпу­сами подхо­див­шими к путям. Мухин подбе­жал вовремя: в тот самый момент, когда он, тяжело дыша, оста­но­вился у заграж­де­ния, из пакгауза, что оказался справа, видимо, из двери его, обра­щен­ной в сторону посёлка, — выхо­дило стран­ное шествие: десятка два людей во всем белом двига­лись в кольце воору­жён­ной охраны. Белые-то и пели, и белизна их одея­ний объяс­ня­лась тем, что все они были в одном белье, то есть раздеты до натель­ных рубах и каль­сон. Недо­уме­ние офицера продол­жа­лось только какую-то долю секунды — в следу­ю­щий момент он всё себе уяснил, но это уясне­ние было ужасно: боль­ше­вики, раздев донага своих плен­ни­ков, застав­ляли их босыми ногами идти к месту казни… голыми ногами по обжи­га­ю­щему льду. Что мешало насиль­ни­кам распра­виться с обре­чен­ными тут же, у пакгауза, или даже в нём самом? Конечно, присут­ствие на стан­ции чешских эшело­нов, — полоса отчуж­де­ния, по дого­вору чехов с боль­ше­ви­ками, в момент прохож­де­ния по ней чехо­сло­вац­ких воин­ских частей принад­ле­жала послед­ним. Но, конечно, своих жертв вели совсем неда­леко от стан­ции, может быть, до первых домов посёлка.

И вот разде­тые и разу­тые люди шли в смерть по соро­ка­гра­дус­ному снегу и сами отпе­вали себя — слова похо­рон­ного песно­пе­ния далеко, далеко разно­си­лись в замо­ро­жен­ном, как бы хрусталь­ном воздухе. Спас­шийся от такой или подоб­ной же участи только тем, что он стал чешским солда­том, пору­чик Мухин ни о чем не думал и не рассуж­дал. Пере­дёр­ну­тый затвор послал патрон в ствол, ствол лёг на прово­локу, Мухин чуть присел, чтобы прице­литься…

Вспо­ми­ная после обо всём том, что затем произо­шло, Мухин пора­жался именно авто­ма­тизму всех своих движе­ний и действий. Созна­тель­ность разума совер­шенно их не контро­ли­ро­вала. Всё это было совер­шенно равно­сильно тому, когда, увидев утопа­ю­щего, спасать его броса­ется чело­век, не умею­щий плавать. Мухин забыл о себе, им владел благо­род­ней­ший из чело­ве­че­ских инстинк­тов: само­до­вле­ю­щая реак­ция на наси­лие, реак­ция, не допус­ка­ю­щая наси­лию остаться без нака­за­ния…

Мухин выстре­лил в ту группу одетых в шинели и воору­жен­ных людей, что шли впереди белых приви­де­ний, певших песнь смерти. Он не мог вспом­нить, прекра­ти­лось ли пение после его первого выстрела. Он клал выстрел за выстре­лом по разбе­га­ю­щимся чёрным фигу­рам. Потом он вырвал из подсумка вторую обойму и стал пере­за­ря­жать винтовку. Тут к нему подбе­жали сзади и опро­ки­нули его в снег. Он сопро­тив­лялся, но его держали. Он думал, что это крас­ные.

Но это были чехи.


III

После, уже в стан­ци­он­ном здании, чех-офицер с хорошо выбри­тым, откорм­лен­ным лицом и в фран­тов­ской шинели, сидя за столом, гово­рил постав­лен­ному перед ним пору­чику Мухину:

— Я чешский комен­дант, я могу вас расстре­лять, — и слова «комен­дант» и «расстре­лять» звучали в его речи не по-русски.

— Нет! — хрипло отве­тил Мухин.

— Почему нет? — удивился и обиделся чех. — Вы чешский солдат. Только! Вы обязаны были охра­нять эшелон. Только! Вы бросили пост, вы открыли огонь по боль­ше­ви­кам, с кото­рыми у нас заклю­чен теперь нейтра­ли­тет. Вы есть воен­ный преступ­ник. Вы есть небла­го­дар­ный преступ­ник, кото­рый за добро запла­тил нам злом.

Чех ковер­кал русскую речь и его произ­но­ше­ние было комично.

Один из русских гене­ра­лов корпуса, Сергей Войце­хов­ский

Но Мухину было не до этого. После всего того, что произо­шло, он чувство­вал во всём теле страш­ную уста­лость, неве­ро­ят­ную слабость, и ему больше всего на свете хоте­лось лечь, лечь куда угодно, хотя бы вот на этот холод­ный и запле­ван­ный стан­ци­он­ный пол — лечь и немед­ленно же уснуть. Ведь он сделал что нужно, и сделал хорошо, а что с ним теперь будет — не так уж важно.

Но вместе с уста­ло­стью пришло к Мухину и спокой­ствие. Помол­чав несколько секунд, он сказал:

— Они вели убивать плен­ных… Моих сорат­ни­ков. Как я мог это выдер­жать? Как смел бы я это выдер­жать!

— Но это было не на нашей терри­то­рии! — опять заки­пя­тился чех. — Мы не вмеши­ва­емся в дела боль­ше­ви­ков, чтобы они дали нам возмож­ность без помех добраться до Мань­чжу­рии. Вы были чешским солда­том, вы — преступ­ник! Мы выда­дим вас боль­ше­ви­кам, если инци­дент расши­рится и они потре­буют этого!

— Что я могу возра­зить против этого? — пожал плечами Мухин. — Да это и не так важно. Но вы, то есть ваше коман­до­ва­ние, вино­ваты в судьбе тех несчаст­ных, кото­рых я хотел защи­тить. Собственно, вы вино­ваты, — подчерк­нул он, — и в их гибели: ведь боль­ше­вики содер­жали этих плен­ных на вашей терри­то­рии… Да, да, — повы­сил голос Мухин, стара­ясь быть услы­шан­ным в гвалте подняв­ше­гося возму­ще­ния и проте­стов. — Ведь весь пакгауз стоит на земле желез­ной дороги и только дверью был обра­щён к посёлку!

Спра­вед­ли­вость слов пору­чика Мухина ничем нельзя было опро­верг­нуть, его можно было только пере­кри­чать, прину­дить к молча­нию, выбро­сить из поме­ще­ния комен­да­туры. Это и сделал офицер, прика­зав отпра­вить Мухина в арест­ное поме­ще­ние. Тако­вым оказа­лась негод­ная для собствен­ного своего назна­че­ния стан­ци­он­ная убор­ная, в кото­рой Мухина и заперли. К счастью, в ней было очень тепло, почти жарко. Остав­шись один, офицер лёг на пол, пристроив под голову оказав­шу­юся почему-то тут же пустую патрон­ную цинку, и мгно­венно уснул.

Утром Мухина разбу­дили и сказали ему, что он свобо­ден и может идти на все четыре стороны: стан­цию Инно­кен­тьев­скую заняли каппе­левцы. Прямо из вокзала офицер отпра­вился в свой эшелон, где в вагоне оста­ва­лись у него кое-какие вещи. Чехи встре­тили его равно­душно, как будто ничего и не произо­шло. Этой выдержке их Мухин даже поди­вился.

— Прощайте! — обра­тился Мухин к своим недав­ним сото­ва­ри­щам. — Пришли наши части, и я ухожу к ним. Простите, если из-за меня вам были непри­ят­но­сти. Я сделал то, что обязан был сделать.

— Ничего! Прощай! — отве­тило ему несколько голо­сов. А сосед Мухина по нарам, пожи­лой уже чех из Боге­мии, пожал ему руку и сказал ласково:

— Не думай, брату, что мы не пони­маем тебя. Но, посту­пив к нам, ты должен был забыть, что ты русский, а помнить только нас и свой долг как чешского обчана. Мы хотели тебя увезти с собой в Чехию, ты хоро­ший чело­век, но… не судьба!

И Мухин навсе­гда расстался с чехами. Оста­лось у него от этого народа двоя­кое впечат­ле­ние: запом­ни­лась сенти­мен­таль­ная чувстви­тель­ность чехов, способ­ность разжа­лоб­ли­ваться (Мухин не мог подо­брать другого слова) при виде подби­той птички или боль­ной кошки — и прак­ти­че­ски сухая чёрст­вость во всём том, что затра­ги­вало их инте­ресы хотя бы мини­мально.

Через час пору­чик Мухин был принят началь­ни­ком штаба той воин­ской части, что заняла ст. Инно­кен­тьев­скую. В неболь­шой комнате обыва­тель­ского дома было тепло, на окнах стояли цветы в горш­ках, золо­ти­лись ризами иконы в углу, — мирный угол какого-то инно­кен­тьев­ского меща­нина.

Началь­ник штаба, черно­усый, румя­но­щё­кий подпол­ков­ник с учёным знач­ком на мундире, гово­рил Мухину:

— Присо­еди­ниться к нам? Хорошо, прекрасно. Очень рады. Но имеете ли вы лошадь, сани, вообще, так сказать, сред­ства пере­дви­же­ния?

— Нет, конечно, — отве­тил Мухин. — Я уже вам докла­ды­вал, что следо­вал в чешском эшелоне…

— Так вам всего лучше и следо­вать в нём до Читы. А там явитесь ко мне, и я вас зачислю в часть.

— Но это уже невоз­можно, госпо­дин полков­ник, — и Мухин расска­зал о том, что произо­шло ночью.

Рассказ Мухина не произ­вёл на полков­ника особен­ного впечат­ле­ния.

— Это, значит, те двена­дцать трупов, что лежат непо­да­лёку отсюда. Да, да, почти донага раздеты. Многие штыками поко­лоты. А чехи — чего же от них ждать. Вот они не хотят, чтобы мы брали Иркутск, сейчас наш гене­рал торгу­ется об этом с Жане­ном и их коман­до­ва­нием.

И вдруг глаза началь­ника штаба блес­нули и почти заис­ки­ва­юще взгля­нули в лицо пору­чику Мухину. Заис­ки­ва­юще и оцени­ва­юще.

— Послу­шайте, — пере­ходя с весьма равно­душ­ного на самый ласко­вый тон, начал офицер, — послу­шайте! А не сможете ли вы помочь нам в одном малень­ком деле? Впро­чем, прошу проще­ния — не в малень­ком, а как раз огром­ном и небез­опас­ном деле.

— Пожа­луй­ста! — привстал Мухин. — Сочту своим долгом.

— Нет, сидите, сидите, прошу вас! — удер­жи­вая Мухина рядом с собой на диване, зато­ро­пился начштаба. — Дело вот в чём, видите ли… Скажите, у вас на папахе ещё чешский значок?

— Я его снял уже. Но он у меня в кармане. Забыл, уходя, сдать.

— И прекрасно, и расчу­десно! Да что мы так-то гово­рим… Вы уже завтра­кали?

— Нет, ещё ничего не ел.

— Ну, так мы с вами сейчас кое-что наскоро соору­дим. Но видите ли, в чём дело, и дело, повто­ряю, очень важное, — начштаба прямо и уже по-началь­ни­че­ски, даже строго, взгля­нул в глаза Мухину. — Не могли ли вы, поль­зу­ясь вашим знач­ком на папахе, пройти в Иркутск и разуз­нать, как крас­ные гото­вятся к обороне? Мне, видите ли, пере­да­вали, что входы в те улицы, что обры­ва­ются у берега Ангары, то есть как раз те, что нам нужны для штурма, крас­ные барри­ка­ди­руют ледя­ными барри­ка­дами и уста­нав­ли­вают за ними артил­ле­рию. Если это верно, то нужен другой план напа­де­ния, иной, да-с, иной-с. И вот вы бы оказали нам огром­ную услугу, если бы всё это разве­дали. Конечно, когда мы прибу­дем в Читу, я пред­ставлю вас за это к надле­жа­щей награде. А, что, ну как?

И полков­ник впился глазами в лицо Мухина.

Тот отве­тил тотчас же и совер­шенно просто:

— Конечно, госпо­дин полков­ник, я сделаю то, что вы мне прика­зы­ва­ете. Будет испол­нено, госпо­дин полков­ник! — Мухин снова хотел встать, как это подо­бало по уставу при полу­че­нии прика­за­ния, но началь­ник штаба снова удер­жал его.

— Сейчас же, как только мы позав­тра­каем, и отправ­ляй­тесь, — уже по-дело­вому начал он дета­ли­зи­ро­вать прика­за­ние. — Как до города добраться, это уже предо­став­ля­ется вам решить: на поезде, пешком — ведь тут всего шесть вёрст, да? — или на подводе. Это как хотите. Но, обсле­до­вав город, сейчас же, немед­ленно же возвра­щай­тесь назад. И прямо, конечно, ко мне. Может быть, мы к тому времени вытор­гуем у Жанена Иркутск. Вот и всё. А пока я распо­ря­жусь отно­си­тельно завтрака, вот сюда, пожа­луй­ста, в комен­да­туру… Я вас позову.


IV

В сосед­ней комнате, куда просле­до­вал Мухин, отряд­ный комен­дант допра­ши­вал захва­чен­ных крас­ных солдат.

— Капи­тан Крылов, — пред­ста­вился он Мухину. — Присядьте. Я сейчас кончу. Вводите следу­ю­щего, — прика­зал он бойцам и, опять обра­тив­шись к Мухину: — Только один остался, на три минуты задер­жимся.

Дверь из этой комнаты вела на кухню, и оттуда появился моло­дой парень в обыч­ной солдат­ской шинели, но с крас­ным бантом, приши­тым к правой стороне груди. Две крас­ные ленточки банта, заму­со­лен­ные и свёр­ну­тые, висли беспо­мощно. Боец, введ­ший крас­но­ар­мейца, доло­жил:

— Он, госпо­дин капи­тан, банту свою хотел сорвать, но мы не дали.

— Хорошо сделали, — и капи­тан Крылов, посту­ки­вая каран­да­ши­ком по столу, стал рассмат­ри­вать солдата. Мухин обра­тил внима­ние на то, что в глазах комен­данта была не то ласко­вая ирония не то самая обык­но­вен­ная чело­ве­че­ская ласко­вость.

— Так, так! — начал капи­тан. — Значит, так: как пошли наши ребята в крас­ной гвар­дии служить? Как имя и фами­лия? — и каран­да­шик по столу тук-тук-тук. — Фами­лия и имя как, спра­ши­ваю?

Крас­ный назвал себя.

— Откуда родом? — и каран­да­шик тук-тук тук.

Крас­ный сказал. Он был ещё очень молод, не более двадцати двух лет, и не очень, видимо, робел. И если что его и пугало, так это посту­ки­ва­ю­щий о стол каран­даш в руке офицера, прико­вав­ший к себе его глаза. Или, может быть, он не решался поднять глаза на лицо комен­данта.

— Зачем пошёл к крас­ным? — спро­сил комен­дант и отки­нулся на спинку стула, выжи­дая, какой будет ответ. Но солдат отве­тил, не заду­мы­ва­ясь.

— Так, так! А бант зачем надел? — опять тук-тук каран­да­ши­ком по столу.

Плен­ный молчал. Лишь после паузы он выда­вил из себя:

— Все нацеп­ляли!

— Врёшь! — и комен­дант отшвыр­нул от себя каран­даш. Ведите во двор, — вслед затем прика­зал он конво­и­рам. Солдат покорно повер­нулся к дверям. Мухин увидел его широ­кую, силь­ную спину.

Комен­дант встал.

— Ну, вот и всё, — сказал он. — А теперь будем завтра­кать. Так, стало быть, это вы тот самый и есть, что открыли огонь по крас­ным, тащив­шим на расстрел тех, разде­тых? Рад позна­ко­миться! — и он ещё раз протя­нул руку пору­чику Мухину. — Жесто­кое, жесто­кое дело граж­дан­ская война, госпо­дин пору­чик. Но что поде­ла­ешь? Око за око.


V

К полу­дню, когда Мухин поки­дал посё­лок, день разго­релся осле­пи­тельно ярко. Солнце, золо­той розой повис­шее на безоб­лач­ном небе, зажгло снега милли­ар­дами алмаз­ных искр. Влево от дороги бело­снеж­ная равнина тяну­лась до самого гори­зонта, и лишь одно холми­стое возвы­ше­ние подни­ма­лось на ней — там, на далё­ком от Инно­кен­тьев­ской берегу Ангары. И этот подъём равнины был увен­чан стро­е­ни­ями мона­стыря, тоже белыми, точно сереб­ря­ными, с золо­тыми свят­цами глав и крестов над ними.

При выходе из посёлка быстро идущий Мухин стал дого­нять медленно тащив­ши­еся к городу порож­ние розвальни с крестья­ни­ном-возни­цей. За санями шла женщина в город­ской шубке, но с голо­вою, покры­той тёплой шалью, и в пимах. Дого­няя эту процес­сию, офицер ещё поду­мал:

— Вот бы подвезли! Но почему женщина не садится и почему они так плетутся?

Оказав­шись ещё ближе, офицер разгля­дел, что нет, розвальни не пусты, в них что-то везут, прикры­тое белым. И лишь оказав­шись совсем за спиной женщины, он разгля­дел под белой тканью, прикры­вав­шей поклажу, очер­та­ния чело­ве­че­ского тела: везли труп.

Женщина не повер­нула лицо в его сторону, когда он взгля­нул на неё. Мухин увидел только кончик носа и моло­дые полные губы с облач­ком сереб­ря­ного пара, выле­тав­шим из них. Всё осталь­ное скры­вала шаль.

— Боль­ше­вики? — спро­сил Мухин и кивком головы указал на покой­ника. Отве­чая на вопрос, женщина взгля­нула на офицера, и Мухин увидел тёмные глаза под побе­лев­шими бровями и ресни­цами. Взгляд был стра­даль­че­ский.

— Да, — тихо отве­тила женщина. — Муж мой. Сего­дня ночью.

— Офицер?

— Нет, — тоном, каким гово­рят об исклю­чи­тель­ной неправоте совер­шив­ше­гося, отве­тила вдова. — Даже не офицер, а воен­ный чинов­ник. И за что? — и, запла­кав, она стала утирать слезы концом шали. — И ведь как убили-то! — продол­жала она. — Всего двена­дцать чело­век убили — голых и босых на мороз вывели. Сего­дня ночью всего и случи­лось это, — продол­жала она, опять подни­мая угол шали к лицу. — Священ­ник между них был, между заму­чен­ных, отец Нико­лай из села Рассо­хино. Сама видела: лежит сейчас, седень­кий, на снегу. Он, когда уж их повели, сказы­вают, благо­сло­вил всех, отпу­ще­ние дал и вечную память запел. Все и запели. Так, себя отпе­вая, и пошли на смерть…

— Так и убили? — вздрог­нув, спро­сил Мухин. — Никто не попы­тался осво­бо­дить?

— Было это, — отве­тила женщина. — Хотела их белая орга­ни­за­ция отбить, но белых мало было, гово­рят, всего три чело­века. Их боль­ше­вики тоже поко­лоли. Вот везу, — голос женщины оборвался, — везу прямо на клад­бище… И двое детей у меня оста­лось. Стар­шему пятый годок. Да вам-то что! — продол­жала она уже враж­дебно, разгля­дев на папахе Мухина чешский значок. — Ведь чехи-то кругом были, когда их и мужа моего убивали, и не отбили. Может быть, и вы всё это видели и слышали и… не всту­пи­лись.

Мухин промол­чал: ответ­ствен­ное пору­че­ние, возло­жен­ное на него, требо­вало конспи­ра­ции.

— Нет, — через несколько секунд отве­тил он. — Я ничего не знал, меня не было ночью на стан­ции. Правда, я чех, но я родился и вырос в России, оттого так хорошо и говорю по-русски.

Ему хоте­лось сказать спут­нице несколько тёплых слов утеше­ния, но, думал он, какими словами можно было утешить эту несчаст­ную женщину, идущую за покры­тым просты­ней изуро­до­ван­ным трупом её мужа? Каждое слово тут звучало бы ложью, лице­ме­рием! Лишь к нена­ви­сти врагу и к борьбе с ним можно было бы призвать её, но ведь на руках её оста­лось двое малень­ких детей, она нищая, несчаст­ная мать. Бремя нена­ви­сти и крова­вой борьбы ложи­лось на его, Мухина, плечи.

И Мухин молчал, не находя слов. Выру­чил возница. Озно­бив­ша­яся лошадка не хотела идти шагом, всё пере­хо­дила в бег. Захо­ло­дал и её хозяин:

— Марковна, — обра­тился он к женщине. — Да присядь ты, Христа ради, на дровни, поедем пошибче. Ишь, скотина, и та торо­пит.

Ни слова не говоря, не взгля­нув на спут­ника, не кивнув ему, вдова догнала розвальни, неловко села рядом с ногами покой­ника, ступ­нями припод­ни­мав­шего простыню, и, придер­жи­вая эти ноги левой рукой, стала удаляться от Мухина на быстро пока­тив­шихся дров­нях. И долго ещё офицер видел эту жалкую, сжав­шу­юся чёрную женскую фигуру.

А потом он как-то вдруг сразу забыл и о ней, и обо всем, что он пере­жил прошлой ночью. Перед ним было боль­шое дело, кото­рое он должен был выпол­нить, и выпол­нить хорошо. И оно заняло все его мысли, ибо он хотел борьбы и верил в победу, несмотря на неудачи, кото­рые несло белое дело. Таково уж свой­ство моло­до­сти — без всяких коле­ба­ний пере­хо­дить от созер­ца­тель­ной грусти к грубым, но живым усилиям деятель­но­сти, кото­рой только и оправ­ды­ва­ется жизнь.

Постро­е­ние чехо­сло­ва­ков у вокзала Влади­во­стока перед отправ­кой на родину

Пору­че­ние, возло­жен­ное на него, Мухин выпол­нил точно: все улицы, выхо­див­шие на Ангару, он обошёл. Ни на одной из них не было барри­кад, кото­рых опасался начштаба. Да и вообще он не заме­тил ника­ких боевых приго­тов­ле­ний крас­ных.

Воору­жён­ных людей болта­лось по улицам много, но именно — болта­лось. Это были и солдаты мест­ных команд и частей, пере­шед­шие на сторону боль­ше­ви­ков, и парти­заны, слетев­ши­еся в Иркутск из дере­вень и сёл. Весь этот сброд мотался по улицам пооди­ночке и груп­пами, напол­нял лавчонки, шумел во дворах.

Если они и прохо­дили строем, то лишь малыми коман­дами, видимо, кара­уль­ными.

Много на улицах было и чешских солдат, пришед­ших в город со стан­ции. Свободно расха­жи­вала по улицам и штат­ская публика. Всё это облег­чало Мухину выпол­не­ние его дела, и, быстро разве­дав нужный район и покон­чив с этим, он почув­ство­вал, что очень прого­ло­дался. Да и вообще перед обрат­ным путём на Инно­кен­тьев­скую следо­вало заку­сить. К тому же хоте­лось и горя­чего чая — промёрз здорово. Обсле­дуя район, он заме­тил несколько откры­тых лаво­чек, торго­вав­ших съест­ным, и зашёл в одну из них.

У хозя­ина или продавца, пожи­лого мужчины, одетого в драпо­вый бушла­тик — в лавке было холодно, — спро­сил, нет ли чаю и чего-нибудь поесть? Нашёлся и чай, и хлеб, и жаре­ный поро­се­нок. И, присев тут же за стояв­ший в лавке столик для посе­ти­те­лей, Мухин с боль­шим аппе­ти­том стал заку­сы­вать. И, насы­ща­ясь, весе­лел.

Таково уж свой­ство моло­до­сти — не думать о том, что оста­лось позади, дурно или хорошо, но прошло всё-таки, а жить буду­щим. И потом — моло­дость не знает страха. Вот войдёт в лавку патруль крас­ных, спро­сит доку­менты. Что он, Мухин, может предъ­явить им, кроме значка на папахе? Ничего! И его схва­тят и убьют, как шпиона или просто белого.

Нет, это не так-то просто! Сначала Мухин начнет «отбре­хи­ваться», потом орать, что он чех, сам перей­дет к брани, к напа­де­нию, а если и это не помо­жет, схва­тит вот этот огром­ный нож, что лежит перед сонным лавоч­ни­ком, и начнет защи­щаться. А в драке побе­дит тот, кто напо­ри­стее, смелее. А если даже и не побе­дит? Напле­вать! Ведь до тех пор, пока его убьют или свяжут, сколько смер­тель­ных ран нане­сёт он этим ножом врагу.

Валя? Ну, что же Валя? Она моло­дая, умная, краси­вая. Она уже во Влади­во­стоке, у своих родных. Прожи­вёт и без него. Но как сладко было бы сейчас её обнять! Да, сладко, но об этом пока не надо думать. А сон? Ведь звала, и смея­лась, и звала. И эти ужас­ные руки! Вещий сон. Вещий ли? Прямо во Влади­во­сток, не оста­нав­ли­ва­ясь в Харбине! Милая, милая, если бы ты только знала, как ещё далёк мой путь до твоего города, как он труден!

И, распла­тив­шись, Мухин вышел из лавки и пошёл прямо к Ангаре, чтобы по её бугра­с­тому льду перейти к вокзалу и затем старой доро­гой следо­вать к Инно­кен­тьев­ской.

Мухин подхо­дил уже к берегу Ангары, до реки оста­ва­лось всего три дома, когда из подъ­езда одного из них вышла неболь­шая группа воору­жён­ных людей. Только двое из них были обык­но­вен­ными солда­тами с винтов­ками на ремнях. У осталь­ных — двое из них в коже, чёрных курт­ках — болта­лись на поясах жёлтые дере­вян­ные кобуры маузе­ров. Не было сомне­ния, что всё это — чины иркут­ской, только что сорга­ни­зо­ван­ной чека.

Но что было делать Мухину — свер­нуть некуда, повер­нуть назад, перейти на другую сторону значило самому навлечь на себя подо­зре­ние. А улица была совер­шенно пустынна — ни души, кроме него и этих, идущих ему навстречу, мрач­ных лично­стей. И, всецело дове­рив свою судьбу силе метал­ли­че­ской блямбы, сияв­шей на его голов­ном уборе, Мухин, насви­сты­вая, продол­жал свой путь.

Но тут произо­шло нечто совер­шенно непред­ви­ден­ное.

Из того же подъ­езда, откуда вышли чеки­сты, вдруг стре­ми­тельно выле­тела черно­во­ло­сая, растре­пан­ная, бочко­по­доб­ная женщина лет сорока пяти. В одной кофте, несмотря на мороз, колы­хая всеми своими жирами, она скати­лась с трёх ступе­нек крылечка и, подняв руки к небу, вопя истошно, устре­ми­лась за уходив­шей груп­пой.

— Отдайте мне мои золо­тые часы! — визжала она. — Это же память моего доро­гого покой­ника! Как вы смеете грабить? Это что же такое?

Тут она догнала послед­него из уходив­ших и заметно уско­рив­ших шаг людей и вцепи­лась в него. Тот пытался было оторваться, но сделать это было не так просто.

— Что такое? — вопила женщина. — Отби­рают у меня золо­тые часы, они уносят память моего доро­гого покой­ника! Режьте меня, но я это дело так не оставлю. Мой сын музы­кант на скрипке, его сам Ленин знает! — и увидев Мухина: — Госпо­дин офицер, защи­тите! Они пришли с обыс­ком и огра­били у меня часы! Госпо­дин офицер! Я говорю, госпо­дин чешский офицер, это что же такое?

Вслед за стару­хой из дверей того же дома выбе­жали две смаз­ли­вых черня­вых девушки и тоже приня­лись вопить, подни­мая руки к небу. Улица напол­ни­лась женским визгом. Стал соби­раться народ, сзади подбе­гали какие-то солдаты.

— Отдай ей, Ванька, часы! — обра­тился к винов­нику проис­ше­ствия один из его сото­ва­ри­щей. — Ну её!

Ванька, курно­сый парень с рассе­чён­ной шрамом верх­ней губой, сделал обижен­ное лицо, поду­мал, матерно выру­гался и, сунув руку в карман куртки, выта­щил оттуда часы с золо­той цепью. С сожа­ле­нием огля­дев их и ещё раз выру­гав­шись, он сказал:

— А действи­тельно, ведь часы! И как это они ко мне попали. Не иначе, как эта лярва сама их мне сунула. На! — и он с серд­цем бросил часы в снег.

Визг немед­ленно прекра­тился. Все три женщины нагну­лись над сугро­бом, отыс­ки­вая вещь. Чеки­сты заша­гали своею доро­гой. Споты­ка­ясь по бугра­сто замёрз­шей Ангаре, Мухин думал:

«Как напо­ри­сто эти люди умеют защи­щать не только свою жизнь, но даже добро своё, имуще­ство! А мы? Нет у нас этой цепко­сти»… — И разные печаль­ные мысли смущали его душу.

Через полчаса он был уже на дороге в Инно­кен­тьев­скую. Теперь равнина с далё­ким мона­сты­рём тяну­лась по правую его руку. Посё­лок хорошо был виден, озаря­е­мый солн­цем, уже скло­ня­ю­щимся к западу, из-за спины Мухина. И раздум­чиво настро­ен­ный Мухин увидел, что из посёлка, куда он направ­лялся, вышла в строю конная часть, за нею потя­ну­лось несколько орудий с заряд­ными ящиками — шла бата­рея, — а затем на равнину длин­ной цепью стал вытя­ги­ваться и обоз.

«Что такое? — с испу­гом поду­мал офицер. — Неужели наши уходят? Может быть, только одна часть? Или же в наступ­ле­ние пошли, в обход?» Но в самое страш­ное для него, в то, что, не полу­чив возмож­но­сти атако­вать Иркутск, белые части пошли дальше на восток, — Мухин не хотел пове­рить. А это было именно так. Это подтвер­дил встре­тив­шийся крестья­нин, ехав­ший из Инно­кен­тьев­ской. «Уж и боль­ше­вики обратно всё зани­мают, — весело сказал он. — Садись, что ли, подвезу до города».

Мухин сел почти маши­нально. Во всяком случае, в Инно­кен­тьев­ской ему было нечего делать, и он решил отпра­виться на иркут­ский вокзал и там проситься в какой-нибудь из уходя­щих на восток эшело­нов. И опять вспом­нился ему его сон, вспом­ни­лась зову­щая его с зубча­той, небы­ва­лой крепост­ной стены его тёмно­окая Валя.

Перед тем как войти в здание вокзала, Мухин сорвал с папахи чешский значок: теперь уже в нём надоб­но­сти не было, повре­дить же он мог.

В стан­ци­он­ных комна­тах было много народу: чехи, русские, даже несколько фран­цу­зов. Мухин проби­рался в этой разно­языч­ной толпе к выходу на перрон. Там он встре­тил знако­мого, очень изво­рот­ли­вого офицера и с его помо­щью пристро­ился к уходя­щему на восток фран­цуз­скому эшелону.

— А куда идёт ваш эшелон? — на ходу спро­сил Мухин.

— О, прямо во Влади­во­сток, прямо, прямо! Через трое-четверо суток мы будем уже у моря.

И Мухин поду­мал: «Как удиви­тельно сбыва­ется вчераш­ний сон! Наверно, Валя в прошлую ночь думала обо мне. Боже мой, через четыре дня я её обниму!» Радость спасе­ния, радость близ­кой встречи, каза­лось, погло­тила всё. Но даже и за её розо­вым светом, за её полно­звуч­ной мело­дией, где-то позади всего этого — неза­бы­ва­емо, непре­кра­ща­емо слыша­лось ночное нестрой­ное пение «Вечной памяти» самих себя отпе­вав­ших муче­ни­ков. И, подни­ма­ясь в вагон, Мухин трое­кратно пере­кре­стился.

1942, Мань­чжу­рия



Другие инте­рес­ные рассказы, напи­сан­ные писа­те­лями-эмигран­тами, осев­шими в Харбине, читайте в наших мате­ри­а­лах «Альфред Хейдок. Поклон­ник Рериха и мань­чжур­ско-совет­ский мистик» и «Борис Юльский. Джек Лондон по-мань­чжур­ски».

Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала «Письма из Влади­во­стока». Выпуск поддер­жан кана­лом CHUZHBINA.

Поделиться