«Страх» С. Юрасова: побег советского офицера из ГДР

Пока­за­тель­ный суд СМЕРШа над выдан­ным амери­кан­цами бегле­цом юнцом-крас­но­ар­мей­цем, после­ду­ю­щее бегство совет­ского офицера из восточ­ной Герма­нии в Кёльн, где на каждом шагу путе­ше­ствия поджи­дает опас­ность, будь то англи­чане, амери­канцы, или «Cоветы». В рассказе «Страх» 1955 года ярко всё — от сюжета и автора до того, где сей рассказ был опуб­ли­ко­ван. Обо всём по порядку.

Влади­мир Ивано­вич Жабин­ский-Юрасов — глаша­тай «Радио Свобода», начало 1950-х гг., Нью-Йорк.

За псев­до­ни­мом «С. Юрасов» скры­вался Влади­мир Ивано­вич Жабин­ский, эмигрант II волны, успев­ший отси­деть в ГУЛАГе с 1937 по 1943 год, а затем в 1946 году пере­ехав­ший служить в Берлин в составе Совет­ской Воен­ной Адми­ни­стра­ции Герма­нии. Оттуда в 1951 году он бежит к амери­кан­цам, и со следу­ю­щего года почти три деся­ти­ле­тия вещает на СССР из Нью-Йорка, рабо­тая веду­щим на «Радио Свобода».


Первая запись «Голоса Америки» — первого иностран­ного голоса на русском языке, 17 февраля 1947 года.

«Радио Свобода» тех лет это совсем не то «Радио Свобода», что известно нам сего­дня. Не секрет, что изна­чально, на «враже­ских голо­сах» рабо­тали пожи­лые бело­эми­гранты, или же те, кто бежал на Запад в 1940-е гг. Можно сказать, что первые запад­ные голоса и их идео­ло­ги­че­ские пози­ции, с точки зрения сего­дняш­него дня, были гораздо ближе всего к услов­ному «Спут­нику и Погрому» чем к нынеш­ней «Радио Свободе».


Беседа на амери­кан­ском ток-шоу 9 марта 1951 года с княги­ней Алек­сан­дрой Кропот­ки­ной, доче­рью знаме­ни­того аристо­крата-анар­хи­ста, где обсуж­да­ется, как Штатам надо бороться с СССР. Все согла­ша­ются, что следует исполь­зо­вать мягкую силу — напри­мер «Радио Свобода».

Но время шло, менялся Союз, меня­лась Америка, меня­лись и эмигранты. Так, в конце 1970-х гг. бойкие совет­ские эмигранты III волны «стёрли в поро­шок» преж­нее поко­ле­ние русских эмигран­тов и подмяли под себя и «Радио Свободу», и эмигрант­ские журналы (кто-нибудь вспом­нит, что «Грани» начи­нался как журнал русских наци­о­на­ли­стов из Народно-Трудо­вого Союза?), не говоря уже о внима­нии и финан­си­ро­ва­нии со стороны Запада. Память о тех преж­них голо­сах частично хранит совет­ская пропа­ганда, назы­вав­шая эмигран­тов, рабо­тав­ших на запад­ную пропа­ганду, «фаши­стами», хотя этот термин по отно­ше­нию к эмигран­там, уж точно изжил себя к 1980-м гг. Ну какой фашист из Довла­това или Гениса? А гово­рить про либе­рал-фаши­стов на Руси начнут только в 1990-е гг.

Могила Влади­мира Жабин­ского-Юрасова, фото­гра­фия 2017 года. Nyack, Rockland County, New York.

Юрасов рабо­тал на «Свободе» в его золо­той период, когда Штаты не жалели денег на анти­со­вет­скую пропа­ганду. Парал­лельно с рабо­той пропа­ган­ди­ста, своим лите­ра­тур­ным хобби, он вырас­тил двух симпа­тич­ных детей — полно­цен­ных амери­кан­цев сред­него класса, на кото­рых вы можете погля­деть.

В каком-то смысле он выпол­нил мечту «преда­теля» — устро­ился рабо­тать в Нью-Йорке анти­со­вет­чи­ком, парал­лельно создав нормаль­ную амери­кан­скую миддл-класс семью. Эмигран­там из III волны придётся гораздо туже, как мы знаем из расска­зов Эдички Лимо­нова и Сергея Довла­това.


Интер­вью Юрасова с Иоси­фом Брод­ским на «Радио Cвобода», 6 марта 1977 года.

Не менее знаме­на­тельно и изда­ние, где был опуб­ли­ко­ван сей рассказ — «Новый Журнал», печа­тав­шийся в Нью-Йорке с 1942 года, учре­ждён­ный Марком Алда­но­вым и Миха­и­лом Цейт­ли­ным как продол­же­ние париж­ских «Совре­мен­ных Запи­сок» (1920−1940 гг.). Оба изда­ния были формально право­э­се­ров­скими, но список тех, кто в них публи­ко­вался застав­ляет снять шляпу: Набо­ков, Бунин, Гиппиус, Мереж­ков­ский, Гуль, Тэффи, Зайцев (в «Совре­мен­ных Запис­ках»). А в «Новом Журнале» впер­вые на русском языке были опуб­ли­ко­ваны главы из романа Бориса Пастер­нака «Доктор Живаго», «Колым­ские рассказы» Варлама Шала­мова. При помощи «Нового журнала» были собраны архив­ные доку­менты, лёгшие в основу цикла Алек­сандра Солже­ни­цына «Крас­ное колесо».


«Страх»

Опуб­ли­ко­вано в «Новом Журнале (36)»,
Июнь 1955 года,
Нью-Йорк.

Влади­мир Ивано­вич Шабин­ский (Юрасов) (1914−1996 гг.)

После­во­ен­ный Берлин, фото­гра­фия начала 1950-х гг.

СУД

Оста­ва­лось прове­рить ошибки. Хуже всего было со знаками препи­на­ния — в спра­воч­нике о них ничего не сказано. В труд­ных случаях ставил чёрточку или кляк­сочку: если должна быть запя­тая — можно принять за запя­тую, если нет — кляк­сочка, мол, случай­ная.

Резко и требо­ва­тельно зазво­нил теле­фон — раз длинно, два коротко, раз длинно, два коротко — так теле­фо­нистки звонили ему в случае тревоги или если началь­ство вызы­вало.

— Подпол­ков­ник Трухин?

— Я вас — слушаю, това­рищ полков­ник, — Васи­лий узнал голос зампо­лита.

— Немед­ленно ко мне. Парт­ак­тив!

Васи­лий, торо­пясь, заклеил письмо и побе­жал, находу наде­вая фуражку и китель. Почто­вый ящик висел в кори­доре штаба, неда­леко от каби­нета зампо­лита. «Может быть, ещё раз просмот­реть?» Но рассуж­дать было неко­гда, и Васи­лий письмо бросил.

— Това­рищи! — заго­во­рил Гуди­мов, как только все собра­лись.

— Внеоче­ред­ное собра­ние офицер­ского парт­ак­тива считаю откры­тым. Я созвал вас вот по какому делу: по требо­ва­нию нашего коман­до­ва­ния амери­кан­ские власти пере­дали нам измен­ника родины…

Васи­лий стис­нул зубы, чтобы не ахнуть.

— … кото­рый недавно бежал из наших рядов на сторону врага. — Гуди­мов обвел собрав­шихся коман­дир­ским взгля­дом.

Васи­лий сидел белый, как при ране­нии. Ему пока­за­лось, что взгляд полков­ника задер­жался на нем.

— Преда­тель нахо­дится в нашем СМЕРШе. Полит­ко­ман­до­ва­ние армии решило устро­ить пока­за­тель­ный суд у нас в клубе. Солдаты и офицеры диви­зии измен­ника знают в лицо. Я вас собрал сюда, чтобы вы выбрали из своих подраз­де­ле­ний людей для присут­ствия на суде. Здесь список — сколько чело­век из каждого подраз­де­ле­ния. Осталь­ные будут слушать по радио в казар­мах. Коэф­фи­ци­ент полез­ного действия от откры­того засе­да­ния трибу­нала должен быть наивыс­шим. Пред­ва­ри­тельно пого­во­рите с наро­дом. Упор на то, что амери­канцы выдали дезер­тира по требо­ва­нию нашего коман­до­ва­ния, согласно суще­ству­ю­щему согла­ше­нию о дезер­ти­рах. Об осталь­ном поза­бо­тится трибу­нал. Чтобы отбить охоту у всех прита­ив­шихся измен­ни­ков! Вот так. Разой­дись!

Молча подхо­дили к столу, загля­ды­вали в список и расхо­ди­лись, ступая на носки, словно в сосед­ней комнате кто-то был при смерти. Васи­лий едва поднялся. Только в кори­доре решил спро­сить шедшего рядом лейте­нанта Павлу­шина.

— Кого это?

— Как кого, това­рищ подпол­ков­ник? Сержанта Егорова, Лукашку. У нас пока один.

— А-а… — сказал Васи­лий, чувствуя, что выстрел в упор поща­дил — пуля прошла мимо.


Boris Alexandrov, the conductor of the Alexandrov Red Army Choir, recalls the historic performance of the Ensemble in Berlin on the 9th of August 1948. Даже не будучи фана­том сей музыки — взгля­ните на выступ­ле­ние. Здесь можно увидеть и после­во­ен­ный ещё полу­раз­ру­шен­ный Берлин, а также героев сего рассказа — крас­но­ар­мей­цев пребы­ва­ю­щих в Герма­нии.

На клуб­ной сцене за столом прези­ди­ума стояли три кресла с высо­кими спин­ками. Кума­чё­вую скатерть заме­нили тёмно-крас­ной. Над крес­лами, на заднике сцены висел порт­рет Сталина — тоже другой: раньше висел в парад­ной форме, а этот в тужурке, глаза прищу­рены, под усами злая, доволь­ная улыбка.

«Сталин — это мир!» — плакат из ГДР, конец 1940-х / начало 1950-х гг.

Офицеры и солдаты входили молча, зани­мали места, смот­рели на Сталина. Васи­лий заме­тил, что не один только он отво­дил взгляд и погля­ды­вал на порт­рет испод­тишка. Может быть, каждому каза­лось, что Сталин смот­рел на него: ага — попался? Слева на сцене стоял простой стол и некра­ше­ный табу­рет.

Справа, впри­тык к столу прези­ди­ума — стол пона­ряд­нее и стул. В первом ряду уже сидели: гене­рал, зампо­лит, началь­ник штаба, несколько стар­ших офице­ров из штаба и полит­управ­ле­ния армии и других диви­зий. Васи­лий сел подальше с экипа­жами. Рядом никто не разго­ва­ри­вал. Топали, скри­пели сапоги, хлопали сиде­нья. Много мест не хватило, стано­ви­лись у стен.

Checkpoint Charlie, Берлин, 1950-е гг. Все ещё выгля­дит довольно простенько — укреп­ле­ния поста­вят позже, в начале 1960-х гг.

Слева, из-за кулис выгля­нул опер­упол­но­мо­чен­ный СМЕРШа капи­тан Фили­мо­нов. Стали закры­вать двери. Первый ряд разго­ва­ри­вал. Оттуда же, откуда выгля­нул Фили­мо­нов, мелкими дело­выми шажками вышел незна­ко­мый офицер с папками. Он пере­сек сцену, сел за стол справа, разло­жил папки, потом встал и крик­нул:

— Встать! Суд идёт!

Зал встал. Васи­лию под коле­нами мешало сиде­нье, но так и простоял, согнув ноги, пока входили и зани­мали места: незна­ко­мый полков­ник юриди­че­ской службы — брито­го­ло­вый, безли­цый, и два засе­да­теля — парт­орг 1-ro полка и герой Совет­ского Союза майор Дудко. После них вышли два солдата с
винтов­ками и встали по углам сцены. Секре­тарь пере­дал папку пред­се­да­телю. Тот поли­стал, пошеп­тался с засе­да­те­лями, попра­вил бумаги и неожи­данно высо­ким голо­сом объявил:

— Откры­тое засе­да­ние воен­ного трибу­нала 3-ей удар­ной армии группы совет­ских окку­па­ци­он­ных войск объяв­ляю откры­тым! Слуша­ется дело бывшего стар­шего сержанта Егорова, Лукьяна Прохо­ро­вича, по обви­не­нию в измене родине. Подсу­ди­мый обви­ня­ется в преступ­ле­ниях, преду­смот­рен­ных пунк­том Б статьи 58–1 Уголов­ного Кодекса Россий­ской Совет­ской Феде­ра­тив­ной Соци­а­ли­сти­че­ской Респуб­лики. — Пред­се­да­тель повер­нулся к кому-то за кули­сами: — Введите подсу­ди­мого!

Все смот­рели в сторону табу­рета. Где-то на улице проехал авто­мо­биль. За сценой беспо­ря­дочно зато­пали сапоги, обо что-то дере­вян­ное стук­нуло железо. Первым появился солдат с обна­жен­ной шашкой. За ним малень­кая фигурка в выли­няв­шей измя­той гимна­стерке, без пояса и без погон. Черные, густо взлох­ма­чен­ные волосы и то, что был он без пояса, делали его чужим и отдель­ным. Второй солдат шел следом и подтал­ки­вал фигурку к табу­рету. Рядом с Васи­лием кто-то громко пере­вел дух. Васи­лий всмат­ри­вался в фигурку и не узна­вал. И лицо было малень­ким, и губ не было, и шея выле­зала из ворот­ника тонкая — Егоров ли это?

Пред­се­да­тель махнул конвою. Солдат потя­нул фигурку за рукав. Фигурка слома­лась под гимна­стер­кой и села. Пред­се­да­тель стал шептаться с засе­да­те­лями — в том же порядке: сначала с правым, потом, с левым. А зал смот­рел на фигурку — да Егоров ли это? Тот, как сел одним движе­нием, так и сидел — лицом к столу, словно боялся смот­реть в сторону зала, запол­нен­ного рядами лиц, погон, ките­лей и гимна­сте­рок.

— Подсу­ди­мый, ваша фами­лия, имя и отче­ство?

Фигурка, не подни­мая головы, что-то отве­тила.

— Год и место рожде­ния? Отве­чайте громче.

— 1924-й… Станица Цимлян­ская… Ростов­ской обла­сти…

Пред­се­да­тель начал опрос. Васи­лий не слышал. И голос не Егорова. Где-же голос запе­валы Лукашки Егорова? А что зампо­лит сейчас думает? Помнит записку: «Ну, гад, я ещё вернусь!» Вот и вернулся. Не вернулся, так вернули. Записка, наверно, к делу пришита. Пропал парень…

— Обви­ни­тель­ное заклю­че­ние по делу подсу­ди­мого Егорова! — раздался голос секре­таря. — Егоров, Лукьян Прохо­ро­вич, бывший сержант 97-й танко­вой диви­зии, 3-й удар­ной армии, обви­ня­ется в том, что 21-ro ноября 1945 года само­вольно поки­нул распо­ло­же­ние своей части, дезер­ти­ро­вал из рядов воору­жен­ных сил Союза ССР, с измен­ни­че­ской целью неле­гально пере­шел границу у города Норд­ха­у­зена, с умыс­лом, в целях способ­ство­ва­ния иностран­ной державе связался с её пред­ста­ви­те­лями, добро­вольно был завер­бо­ван развед­кой упомя­ну­той иностран­ной державы с наме­ре­нием причи­нить ущерб воору­жен­ным силам Союза ССР, пере­дал секрет­ные сведе­ния воен­ного харак­тера: об орга­ни­за­ции, числен­но­сти, дисло­ка­ции, боеспо­соб­но­сти, воору­же­нии, снаря­же­нии, боевой подго­товке, доволь­ствии, личном и команд­ном составе своей и других частей группы совет­ских окку­па­ци­он­ных войск в Герма­нии. Подсу­ди­мый обви­ня­ется в пред­на­ме­рен­ном нару­ше­нии воин­ского долга и воен­ной присяги и в измен­ни­че­ских преступ­ле­ниях: дезер­тир­стве, умыш­лен­ном пере­ходе на сторону врага, выдаче воен­ной и госу­дар­ствен­ной тайны, квали­фи­ци­ру­е­мых, как измена родине.

— Подсу­ди­мый Егоров, призна­ете себя винов­ным в совер­ше­нии пере­чис­лен­ных преступ­ле­ний? — спро­сил пред­се­да­тель.

Признаю! — как-то неесте­ственно выкрик­нула фигурка.

Расска­жите суду о соде­ян­ных вами преступ­ле­ниях. Голова Егорова по-птичьи легко заво­ро­ча­лась на тонкой шее. Он мель­ком, в первый раз погля­дел на зал и зачем-то хотел огля­нуться назад, но стояв­ший позади солдат поме­шал ему увидеть то, что хотел Егоров увидеть. Васи­лию пока­за­лось, что. Егоров хотел ещё раз в чем-то убедиться, и что это было где-то там, сзади, за кули­сами. Многим в зале, из тех кто знал Егорова, вдруг почу­ди­лось, что огля­нув­шись так, он сейчас лихо растя­нет баян, заве­дет свою люби­мую песню «Соло­вьи, соло­вьи не будите солдат, пусть солдаты немного поспят», потом посы­пет приба­ут­ками, как бывало на прива­лах в прифрон­то­вом лесу сыпал похо­жий на него Лукашка Егоров. Под Брестом все лукаш­кины напар­ники по экипажу сгорели — один он выско­чил. Второй танк подо­жгли под Кюстри­ном; спаса­ясь от огня, Лукашка на глазах диви­зи­он­ного НП (Наблю­да­тель­ный Пункт — прим. авт) бросил танк в Одер, выплыл сам, а потом принялся нырять, пока не выта­щил ране­ного лейте­нанта Зурова. «Меня ни огонь, ни вода не берет!» — выжи­мая штаны, гово­рил тот Егоров собрав­шимся за НП связ­ным. За спасе­ние коман­дира гeнepaла тогда Лукашке звезду дaли.

Начало рассказа Васи­лий пропу­стил.

— … спра­ши­ваю немца: где тут амери­канцы? Он думал, я по делу какому, служеб­ному, довел меня до угла и пока­зы­вает — вон там их комен­да­тура. Я ему — проводи еще, а он — нет, боюсь. Чего ж ты боишься, спра­ши­ваю? Амери­кан­цев боюсь, гово­рит. Чем же они страш­ные? О, комрад, они сверху вроде и люди, а только хуже зверей. Ну, думаю, ладно. Наверно, ты фашист, вот и боишься… Пришел. Сидят двое, ноги на столе и жуют — амери­канцы всегда резину жуют, вроде жвачки. Так и так, пришел к вам. А ты кто такой? — спра­ши­вают, попле­вы­вая. Отве­чаю: ваш союз­ник, к вам пришел и, конечно, против совет­ской власти им вру. Так, гово­рят, проходи сюда. Смотрю, а они меня в кутузку воню­чую и на замок. Ну, вот… значит…

— Сколько вас там продер­жали?

— Два дня.

— Кормили? Как к вам отно­си­лись?

— На второй день есть так захо­те­лось, аж тошнить стало. Начал стучать — дайте поесть, а они смеются. Ничего, гово­рят, ты русский — можешь и не поесть. Как же так, говорю, дайте хоть хлеба корочку. Ничего, казак, опять смеются, у вас, у русских, и пого­ворка такая есть — терпи, казак, атама­ном будешь. К вечеру прихо­дят к двери чело­век шесть. Ну, Иван, гово­рят, как дела? Дайте, говорю, хоть поку­рить, курить хочется. Один достает сига­рету и протя­ги­вает мне. Я только брать, а он назад. Что ж ты изде­ва­ешься? — спра­ши­ваю его. А он мне: дам сига­рету, если русскую спля­шешь нам. Ну, думаю, не дождешься ты этого, рыжий. Они сели против двери и давай есть. Я отво­ра­чи­ва­юсь — есть-то хочется. А они хоть бы что. Ну вот… значит…

— Так и не дали поесть?

— Нет, только, значит, забаву приду­мали; стали мне кости, как собаке, кидать. Да всё в голову норо­вят попасть. Ну, вот… значит…

— Значит, только кости, как собаке, бросали?

— Да. А ушли, не вытер­пел я — стал кости грызть. Грызу, а сам плачу от обиды.

— Ну, а потом что было?

— На третий день прие­хал офицер, зако­вали мне желе­зом руки и повезли. Я офицера спра­ши­ваю: за что вы это меня, как бандита, я ведь к вам по доброй воле пришел? Там увидим, гово­рит. Ну, вот… значит… привезли меня в какой-то лагерь и опять за решетку. Только тогда и дали баланды миску да кусок сухого хлеба.

— Допра­ши­вали вас?

— Офицеры разные вызы­вали. Расспра­ши­вали про часть какие, значит, танки, какие пушки, кто. офицеры, значит, сколько в Герма­нии войск. Расска­жешь, гово­рят, полу­чишь кусок шоко­лада. А чуть что не нравится — раз дубин­кой по голове. Я, значит, всё, что знал, расска­зал, думал — легче будет. Ну, вот… значит…

— А о заво­дах они спра­ши­вали вас?

— Да, расспра­ши­вали — какие в Совет­ском Союзе заводы и фабрики знаешь? Я им — не знаю, мол, я только сержант. А они — не расска­жешь, выда­дим назад. Ну, вот…

— А про колхозы спра­ши­вали вас?

— Про колхозы? Да… Про Дон спра­ши­вали, про Кубань… Какая земля, что родит… Я им расска­зы­вал, а они посме­и­ва­лись только. Хорошо, Иван, гово­рят, скоро мы к вам придем. Раз у вас такая хоро­шая земля, так мы ваши города с землёй срав­няем и всю русскую землю одним полем своим сделаем. Ну, вот… Да и еще: что. вы, мол, русские, укра­инцы и бело­русы и осталь­ные, будете у нас, амери­кан­цев, на план­та­циях, вроде негров. Ну, вот…

— А про женщин спра­ши­вали вас?

— Про женщин? И про женщин спра­ши­вали. Майор один, жирный такой, спра­ши­вал — какие у нас бабы? На какой манер? Худые или толстые? Я ему отве­чаю — разные бывают. А он мне — ничего, когда домой поедешь, скажи матери и сестре и всем бабам, чтоб встре­чать гото­ви­лись — амери­ка­нец любит поесть и поспать хоро­шенько. Так, гово­рят, и скажи, чтоб старые женщины яйца и сметану гото­вили, а моло­дые постели помягче…

По залу прошёл глухой гул. Егоров быстро огля­нулся на зал и опять попы­тался посмот­реть назад.

— А кто ещё к вам прихо­дил?

— Да, разные… разные амери­канцы с женами и детьми прихо­дили… меня смот­реть. Смот­рят, лопо­чут по-своему, смеются, вроде я зверь какой. А одна, толстая, жена глав­ного началь­ника, даже стул поста­вила против решетки — жирная дюже, и дочку держит при себе, чтоб не подо­шла — куса­юсь,
мол. Вот, так, значит…

— Так никто к вам и не отнесся хорошо?

— Ко мне? Один чело­век только пожа­лел — значит, немец-убор­щик. Нет-нет кусок хлеба подбро­сит. Я у него спра­ши­вал — что это, амери­канцы только к нам, русским, так? Что ты, хлопец, гово­рит, они и к нам, немцам, тоже так — изде­ва­ются, за людей не признают. С другими наро­дами у них один разго­вор — дубин­кой. По всей зоне безоб­раз­ни­чают, грабят, наси­луют, посме­шища для себя устра­и­вают. Едут на машине, увидят, где люди стоят, бросят несколько сига­рет и рего­чут, как люди ползают и дерутся. Мы, гово­рят, побе­ди­тели. Мы, амери­канцы, весь свет побе­дим.

— Потом что было? Дали вам работу? — пере­бил пред­се­да­тель.

— Нет, когда, значит, выда­вили всё из меня, что им надо было, сказали, чтоб домой соби­рался. Я испу­гался, начал проситься, в ногах ползать. А они мне — зачем ты нам здесь, у нас своих безра­бот­ных некуда девать. На, гово­рят, тебе за услугу шоко­ладку. И дали плитку шоко­лада. Что ж, вы, не выдер­жал я, изде­ва­е­тесь, что ли, надо мной? А ты ещё недо­во­лен, всыпать ему! Отлу­пили меня, зако­вали в наруч­ники и отвезли на границу.

Егоров опять заво­ро­чал голо­вой, огля­ды­ва­ясь. Потом приняв тишину за ожида­ние продол­же­ния рассказа, сказал:

— Значит всё … как было…

Пред­се­да­тель пошеп­тался с засе­да­те­лями.

— Подсу­ди­мый, расска­жите суду, что вас побу­дило перейти границу?

Фигурка шевель­ну­лась и что-то сказала.

— Суду не слышно, гово­рите громче.

— Легкой жизни искал…

— Думали, что за преда­тель­ство вам предо­ста­вят жизнь без труда, без обязан­но­стей, в пьян­стве, среди продаж­ных женщин? — Егоров молчал. — Нашли вы за грани­цей такую жизнь? — Фигурка пока­чала голо­вой. — Были ли вы хоть раз сыты за эти месяцы?

— Нет.

— Сколько раз вас били?

— Несколько раз…

— Кто, по-вашему, хуже отно­сится к нашему народу и к нашей родине — амери­канцы или наци­сты во время войны?

— Амери­канцы, в тысячу раз хуже! — неесте­ственно выкрик­нул Егоров.

— Вас били, чтобы полу­чить секрет­ные данные, или вы давали их добро­вольно?

— Добро­вольно давал…

— За что же вас били?

— Да, так, как скотину бьют… , — и словно что вспом­нив тороп­ливо доба­вил: — Потому что русский я.

— Что вам обещали амери­канцы за ваше преда­тель­ство?

— Что они меня не вьща­дут.

— А потом выдали всё-таки?

— Выдали.

— Подсу­ди­мый! — пред­се­да­тель сделал паузу, доста­вая какую-то бумажку. — Что вы имели в виду, когда, после побега, прислали на имя заме­сти­теля коман­дира диви­зии вот эту записку?

Егоров быстро, затрав­ленно посмот­рел на пред­се­да­теля и опять, уже настой­чиво, стал огля­ды­ваться назад.

— Я вас спра­ши­ваю, подсу­ди­мый!

— От злости это я… За то, что пять суток мне тогда дали…

— Вы угро­жали в лице заме­сти­теля коман­дира диви­зии совет­ской власти?

Егоров молчал.

— Вы думали, что верне­тесь с амери­кан­скими импе­ри­а­ли­стами? Почему же они вас так встре­тили?

— Потому что русский я.

— То есть измен­ник ли родине, враг ли совет­ской власти — им всё равно?

— Раз не амери­ка­нец, значит быдло. Полу­чили секреты и пошел вон.

— Подсу­ди­мый, вы знали, что измена родине, совер­шен­ная воен­но­слу­жа­щим, есть самое тяжкое, самое позор­ное, самое гнус­ное злоде­я­ние? Вы знали, что за измену родине подле­жат нака­за­нию не только сам измен­ник, но и совер­шен­но­лет­ние члены семьи измен­ника?

Егоров низко накло­нился над столом.

— Имеют ли члены суда вопросы к подсу­ди­мому? — спро­сил пред­се­да­тель.

— Скажите, знали ли вы, что, давая присягу, воен­но­слу­жа­щий берет на себя обязан­ность строго хранить воен­ную и госу­дар­ствен­ную тайну? — спро­сил Дудко.

— Знал, — чуть слышно отве­тил Егоров.

— Знали ли вы 36-ю статью ·боевого устава пехоты, где гово­рится, что «ничто — в том числе и угроза смерти — не может заста­вить бойца Крас­ной армии в какой-либо мере выдать воен­ную тайну»? — спро­сил парт­орг.

Егоров кивнул голо­вой — всё равно, мол.

— Кому из солдат или офице­ров вы гово­рили о замыш­ля­е­мом побеге?

— Никому! — крик­нул Егоров.

— Кому вы гово­рили, что в Европе жизнь лучше, чем у нас на родине?

Егоров промол­чал.

— Вас спра­ши­вает суд! — прого­во­рил пред­се­да­тель.

— Стар­шине Сапож­ни­кову и стар­шему сержанту Белову, — едва слышно отве­тила фигурка и словно ещё умень­ши­лась в размере.

— Кому вы гово­рили, что амери­канцы хоро­шие ребята?

— Не помню.

Пред­се­да­тель спро­сил о чем-то членов суда, каждый пока­чал голо­вой.

— Свиде­тель полков­ник Гуди­мов! — вызвал пред­се­да­тель.

Полков­ник подтвер­дил полу­че­ние письма Егорова. Потом стар­ший сержант Яшин пока­зал, что в мае 45-ro года Егоров хвалил амери­кан­цев. Стар­шина Сапож­ни­ков отри­цал, что Егоров гово­рил ему, что жизнь в Европе лучше. После пере­крест­ного допроса Сапож­ни­ков сказал, что не помнит. Стар­шего сержанта Белова не вызы­вали — Белов осенью демо­би­ли­зо­вался.

Васи­лий сидел в том же поло­же­нии, в каком его застало начало засе­да­ния. Сидел и видел на табу­рете не Егорова, а Федора: «Подсу­ди­мый Панин, кому вы гово­рили о замыш­ля­е­мом побеге?» И чужой, не Федора, голос отве­чал:
«Подпол­ков­нику Трухину».

— Подсу­ди­мый Егоров, вам предо­став­ля­ется послед­нее слово! — объявил пред­се­да­тель и тут же начал разго­ва­ри­вать с майо­ром Дудко, будто его не каса­лось, что скажет в своем послед­нем слове фигурка.

Егоров встал, такой же сгорб­лен­ный, закру­тил голо­вой, несколько раз посмот­рел на пред­се­да­теля, прося его внима­ния, но пред­се­да­тель продол­жал разго­ва­ри­вать.

— Я… я честно сражался за родину… Я знаю, что я наде­лал… Прошу только дать мне… , — фигурка вдруг выпря­ми­лась, стала похо­жей на преж­него Лукашку Егорова, и закри­чала сквозь рыда­ние: — Этих гадов, этих амери­кан­ских фаши­стов постре­лять, как пара­зи­тов! Если мне оста­вите жизнь! Буду одного ждать — когда придет время их стре­лять, как я уничто­жал Фрицов! — И больше сказать не смог. Стоял и рыдал, выти­рая рука­вом глаза. Лукашка Егоров — первый весель­чак, Лукашка Егоров — запе­вала и баянист — «меня ни огонь, ни вода не берет» — плакал.

Васи­лий перег­лот­нул и поко­сился на соседа.

— Суд удаля­ется на сове­ща­ние.

Вокруг заше­ве­ли­лось, всё загу­дело. Егоров плакал, поло­жив голову на стол.

Вот тебе и амери­канцы! — кто-то тихо сказал за спиной Васи­лия.

— Союз­нички, мать их… Посмотри, что они из него сделали.

— Так и надо, дурак, — «я ещё вернусь». Вот и вернулся, как собака, — сказал другой голос.

— Мать-то ждет, поди…

— Чего ждать-то? За него, паршивца, где-нибудь дохо­дить будет в лагере.

У Васи­лия мелко-мелко дрожала нога. Страх ледя­ной, много­тон­ной тяже­стью прида­вил к сиде­нью. То, что Фёдора поймают и выда­дут, теперь было неиз­бежно. «Демо­би­ли­зо­ваться! Уехать… Спря­таться! .. Белов демо­би­ли­зо­вался и ему ничего не будет… » Почему-то вспом­ни­лось брошен­ное письмо — «ни одного письма, ни одного!» И выхо­дило: пока Фёдора не поймали, пока не выдали — демо­би­ли­зо­ваться.

— Встать! Суд идет!

Вышли они бодро, с лицами только что хорошо пообе­дав­ших людей. Пред­се­да­тель даже не погля­дел на подсу­ди­мого. А тот пристально смот­рел на него. Пред­се­да­тель откаш­лялся, вытер очень белым плат­ком рот, потом — бритую голову.

— Това­рищи! Совет­ский патри­о­тизм, горя­чая любовь совет­ских людей к родине, их готов­ность отдать ей свои способ­но­сти, энер­гию и самую жизнь явля­ется одной из самых могу­чих идей­ных сил нашего народа. В своем докладе о 27-ой годов­щине Вели­кой Октябрь­ской Соци­а­ли­сти­че­ской Рево­лю­ции това­рищ Сталин сказал: «Трудо­вые подвиги совет­ских людей в тылу, равно как и немерк­ну­щие ратные подвиги наших воинов на фронте» …

… На 18-м съезде ВКП(б) това­рищ Сталин предо­сте­ре­гал против недо­оценки «силы и значе­ния меха­низма окру­жа­ю­щих нас буржу­аз­ных госу­дарств и их разве­ды­ва­тель­ных орга­нов». Эти указа­ния това­рища Сталина… Вот как надо пони­мать преступ­ле­ние сидя­щего перед нами врага народа и измен­ника, пробрав­ше­гося в ряды Воору­жен­ных Сил Совет­ского Союза! ..Он признал свою умыш­лен­ную вину. Не поис­ками «легкой жизнью» он объявил свою измену. В своей гнус­ной записке он грозил родине! Грозил партии! Он, видите ли, ошибся в амери­кан­цах! Он не верил своим коман­ди­рам, своим поли­ти­че­ским руко­во­ди­те­лям, что амери­канцы только более гнус­ная разно­вид­ность фашизма, расизма, загни­ва­ю­щего капи­та­лизма! Они исполь­зо­вали преда­теля и выбро­сили… После разбора сущно­сти и обсто­я­тельств дела подсу­ди­мого, объяв­ляю приго­вор Воен­ного Трибу­нала 3-ей удар­ной армии: — рассмот­рев в откры­том судеб­ном засе­да­нии… приго­во­рил: Егорова, Лукьяна Прохо­ро­вича… , — в тишине немыс­ли­мой при таком скоп­ле­нии людей пред­се­да­тель сделал паузу и громко выкрик­нул — к казни через пове­ше­ние!

Общий взгляд всех сидя­щих в зале будто столк­нул фигурку. Егоров секунду смот­рел на пред­се­да­теля, словно ожидая «но прини­мая во внима­ние… », потом рывком повер­нулся назад и, не найдя чего-то, так же рывком загнан­ного волчонка обер­нулся к залу, и все увидели как открылся его безгу­бый
рот. Но в первом ряду громко захло­пали, конвой­ные схва­тили фигурку под руки и пово­локли за кулисы.

— Братцы!! Они… — услы­шали все сквозь апло­дис­менты.

Судьи подня­лись, и апло­дис­менты, заглу­шая всё — недо­вы­крик­ну­тое Егоро­вым, ужас совер­шен­ного, страх каждого из зрите­лей, — запол­нили зал. Сосед слева бил в ладоши, словно отго­нял что-то от себя. Васи­лий увидел свои руки -
они стучали друг о друга, неза­ви­си­мые от него. «С кем гово­рили? — С подпол­ков­ни­ком Трухи­ным… К казни через пове­ше­ние… »

— Разре­шите пройти, това­рищ подпол­ков­ник. — Сосед, лейте­нант, глядел неви­дя­щими глазами.

Берлин, начало 1950-х гг.

X

Саша застал Васи­лия на диване.

— Ужинать будете, това­рищ подпол­ков­ник?

— Буду.

— А я вас видел.

— Где видел?

— Там, в клубе. Я у стенки стоял. Пропал Лукашка ни за понюх табаку. А заме­тили, как он всё обора­чи­вался?

— Куда обора­чи­вался?

— Да назад. Там за кули­сами капи­тан Фили­мо­нов всё время стоял. Наверно пообе­щал Лукашке, что оста­вят в живых, если будет гово­рить, что прика­зали.

— Что гово­рить?

— Да ну, това­рищ подпол­ков­ник, будто не пони­ма­ете. Да чтоб амери­кан­цев ругать. Для этого и пока­за­тель­ный устро­или.

— Его ж амери­канцы выдали.

— Да кто его знает, това­рищ подпол­ков­ник. Темное это дело. Ребята гово­рят, что Лукашку уже месяц как выдали. Вот и обра­бо­тали в СМЕРШе. Кто-то видел: привезли его чистень­кого, в загра­нич­ном костюме. Это его до ручки уже у нас довели… Может, и не пове­сят.

— Как это не пове­сят? — крик­нул, вска­ки­вая, Васи­лий.

— Приго­вор обжа­ло­ва­нию не подле­жит?

— Так это ж пока­за­тель­ный, това­рищ подпол­ков­ник! По нотам разыг­рано. Я раз в конвое в насто­я­щем трибу­нале был. Там такого митинга не бывает, раз — и шлёпка. А тут театр! И пове­сить — летом указ был отме­нить воен­ные законы — в газете читали…

— Что ты пони­ма­ешь! Для окку­па­ци­он­ных войск законы воен­ного времени остав­лены… специ­аль­ное указа­ние Верхов­ного Суда было…

— Всё равно, това­рищ подпол­ков­ник, — театр. Неда­ром, что на сцене устро­или. Фили­мо­нов вроде режис­сера или суфлера за сценой стоял.

— Ну, чего стоишь, тащи ужин!

Но за ужином, после стакана водки, испуг вернулся — раз союз­ники выдают бегле­цов, то выда­дут и Федора. А тогда? Демо­би­ли­зо­ваться, как Белов?

Саша пробо­вал заго­ва­ри­вать:

— А чего это, това­рищ подпол­ков­ник, амери­канцы такие дураки? Помните, в 45-ом, когда встре­ти­лись с ними… Миро­вые парни были. Тогда все гово­рили, что в Европе и в Америке жизнь лучше. А теперь Сапож­ни­кову приши­вают. А почему? На него СМЕРШ давно копает. Теперь нашли повод…

Васи­лий посмот­рел на Сашу и в первый раз за все годы поду­мал: а не завер­бо­вал ли Фили­мо­нов Сашку следить за ним? Не выпы­ты­вает ли у него Сашка?

— Вот что, парень, дуй-ка отсюда, чтоб ноги здесь твоей не было.

Вроде бы картинка про элек­три­фи­ка­цию двух Герма­ний (Запад­ной и Восточ­ной), а на деле анти-ГДРов­ская пропа­ганда, 1952 год, ФРГ.

Побег

Те же разва­лины, тот же грузо­ви­чок со спящим шофе­ром в кабине, только теперь — из парад­ного — всё было немного сдви­нуто вправо. Шагнув на тротуар, увидел продол­же­ние — уходя­щие перспек­тивы фаса­дов. Новизна улицы была и в этих двух перспек­ти­вах, и в огром­ном простран­стве весен­него неба над ними, и в необы­чай­ной подроб­ной брус­чатке мосто­вой с газет­ным листом на решетке водо­стока. Но глав­ная новизна улицы заклю­ча­лась в плос­ко­сти стен с парад­ными и окнами этой стороны. Окна смот­рели на него, и больше всего
он боялся сейчас крика фрау Эльзы из окна каби­нета. Тогда придется бежать через мосто­вую мимо выска­ки­ва­ю­щего из кабины шофера, по слежа­лым кирпи­чам разва­лин, мимо испу­ган­ных детей, а в спину будет орать вся улица.

Справа по мосто­вой, ему навстречу двига­лась тачка со скар­бом, за тачкой шел старик. Фёдор хотел повер­нуть налево, но там на углу разго­ва­ри­вали две женщины. Потом, много лет спустя, он мог нари­со­вать и угол, и женщин, их сумки и даже цвета их одежды. И хотя угол, где они стояли, был ближе, Фёдор пошел навстречу тачке — женский крик всегда прон­зи­тель­нее и призыв­нее. Шел, держась ближе к незна­ко­мой стене, вне поля зрения верх­них окон — за каждым жил потен­ци­аль­ный крик фрау Эльзы.

Шел тороп­ли­вым шагом очень заня­того чело­века. Впер­вые за неделю шагал во всю ширь ног; мускулы, растя­ги­ва­ясь, приятно пружи­нили, как у трени­ро­ван­ного легко­ат­лета после продол­жи­тель­ного отдыха. Функе, навер­ное, уже дозво­нился, и поли­цей­ские уже мчались на авто­мо­биле или мото­цикле. Но важно было другое — с какой стороны они выедут? Фёдор уже насти­гал угол, когда оттуда пока­зался авто­мо­биль­ный ради­а­тор, успев выта­щить поло­вину кузова с перед­ним коле­сом. Сразу же захо­те­лось повер­нуть назад. Фёдор даже оста­но­вился, ощупы­вая карманы, тем самым пока­зы­вая улице и окнам, что забыл нужную бумагу, — но ради­а­тор пота­щил дальше: длин­ный спор­тив­ный БМВ с белой авто­мо­биль­ной шапоч­кой за стек­лом свер­нул и умчался вдоль улицы.

С пере­сох­шим ртом, крепко держась в кармане за руко­ятку писто­лета, Фёдор свер­нул за спаси­тель­ный, един­ствен­ный в мире угол дома. Для убега­ю­щего в городе первый угол, что ленточка финиша для бегуна. Первый угол он насти­гает грудью, серд­цем, инстинк­том — так рвет ленточку побе­ди­тель забега. Следу­ю­щий угол он берет, как бегун, пришед­ший к финишу вторым — рвет грудью уже несу­ще­ству­ю­щую ленточку. После­ду­ю­щие углы пробе­га­ются, как пробе­гают черту финиша те, кто занял в забеге третье, четвер­тое, пятое места — по инер­ции, больше ориен­ти­ру­ясь на судей.

С каждым углом народу на улицах стано­ви­лось больше. У Вуппы сел в подвес­ной трам­вай. Высоко над речкой, вдоль ущелья набе­реж­ных минут за двадцать доехал до конеч­ной оста­новки. Выходя, с лест­ницы увидел, что поток шляп, голов, плечей внизу на тротуаре омывал поли­цей­скую фуражку. Действуя плечом, стал срезать в сторону и выплыл у газет­ного киоска, за три метра до поли­цей­ского. Мог ведь чело­век в послед­нюю минуту вспом­нить, что надо купить газету! Взял первую с краю тощую газетку и протя­нул старухе марку — чтобы не спра­ши­вать цену: если вспом­нил о газете, то цену знать должен. Ожидая сдачу, увидел распи­са­ние поез­дов. — Купил тоже.

Заго­ро­дясь от поли­цей­ского киос­ком, делая вид, что читает газету, пошёл дальше через улицу вдоль мерт­вого простран­ства. Распи­са­ние было с картой. Из Вуппер­таля поезда уходили: на Дюссель­дорф, Эссен, Кельн, Кассель, Дорт­мунд, Бремен, Виль­хельм­с­ха­фен и Эмден. Куда? И сам отве­тил: «подальше от границы». Это значило — на север, на запад и на юг. Но север не ·годился: одна­жды кто-то из «Хозяй­ства Сиднева» (Опер­от­дел при Централь­ной берлин­ской комен­да­туре — прим. авт) расска­зы­вал о посылке двух немец­ких комму­ни­стов с зада­нием ликви­ди­ро­вать беглого полков­ника, скры­вав­ше­гося не то в Бремене, не то в Гамбурге. Это было «против», «за» — было море: забраться в трюм и выехать из Герма­нии. Но тут же поду­мал: «Безгра­мотно. Времена Майн Рида прошли — обна­ру­жат и выда­дут». А на запад? На западе была бель­гий­ская граница — плохо, как всякая граница. Кроме того, в Дюссель­дорфе — англий­ский Карлсхорст: здеш­няя поли­ция даст знать, англи­чане «выжмут как лимон» и выда­дут (кто-то об англи­ча­нах так гово­рил в Берлине). Фран­цуз­ская зона? ещё в Берлине заме­тил: фран­цузы перед совет­скими заис­ки­вали. Оста­вался Кёльни дальше в амери­кан­скую зону. «Амери­канцы хоро­шие ребята, на нас похожи» (тоже кто-то гово­рил).

Толпы, авто­мо­били, повозки, детские коляски; гудки, смех, окрики — всё двига­лось, петляло, заме­ши­вая простран­ство улиц и площа­дей. И простран­ство сдава­лось, густело, темнело, выкри­стал­ли­зо­вы­вая желтые сгустки и звез­дочки элек­три­че­ского света. До «шпер­цайт» оста­ва­лось три часа трид­цать шесть минут.

Еще на фронте заме­тил, что обрат­ная реак­ция насту­пала с запоз­да­нием: в опас­но­сти был зло спокоен и расчет­лив — проис­хо­див­шее двига­лось для него, как в замед­лен­ном кино, и только потом, когда всё конча­лось, прихо­дил испуг и расслаб­лен­ность. Так случи­лось и сейчас. Спря­тался в первый ресто­ран. Пиво было водя­ни­стое, двух­гра­дус­ное. Первую кружку выпил не отры­ва­ясь, от второй только отпил и стал разгля­ды­вать пиво на свет — из чего они его делают? Солдаты гово­рили, что из камен­ного угля. Химики! Пере­счи­тал деньги: сто девя­но­сто две марки — три пачки сига­рет или кило­грамм масла. ещё были швей­цар­ские часы, водопы­ле­не­про­ни­ца­е­мые, в Берлине запла­тил три тысячи. И всё. Весь налич­ный капи­тал фирмы Панин и К-о. Осталь­ной капи­тал состоял из обли­га­ций займа Свободы — купил на всё, что было в жизни.

Первое, что нужно сделать — выбраться из города и, чем дальше, тем лучше. Заку­рил, стал, как бумаги в папке, прове­рять порт­фель: пара белья, носки, платки, поло­тенце, брит­вен­ный прибор, газета, распи­са­ние. Орден­ская книжка за подклад­кой сапога. Ордена, завер­ну­тые в носо­вой платок, — в кармане, писто­лет — в пальто. И что стоило достать в Берлине немец­кие доку­менты? Какую-нибудь «липу» на «гeppa Миллера». А ведь Карл гово­рил. Чело­век без доку­мен­тов — мозг без череп­ной коробки. У совет­ского же чело­века доку­менты — целый орган. Обильно пита­ясь справ­ками, харак­те­ри­сти­ками, паспор­тами, воен­ными биле­тами, пропус­ками, трудо­выми книж­ками, удосто­ве­ре­ни­ями Мопра, Осовиа­хима, «Друга детей», коман­ди­ро­воч­ными, выпис­ками из прика­зов, отмет­ками о прописке, о месте работы, рожде­ния, браке, комсо­моль­скими, партий­ными, проф­со­юз­ными биле­тами, член­скими взно­сами, этот бумаж­ный орган за годы пяти­ле­ток разросся чудо­вищно. Случайно забыл дома — сразу чувству­ешь отсут­ствие в кармане привыч­ной тяже­сти. За войну этот орган ещё разросся: офицер­ские, солдат­ские, орден­ские книжки, коман­ди­ро­воч­ные пред­пи­са­ния, пропуска на проезд, пропуск на авто­мо­биль, пропуск на службу, пропуск в управ­ле­ние, удосто­ве­ре­ние на право вожде­ния, паспорт на авто­мо­биль, атте­стат на пита­ние, атте­стат на денеж­ное доволь­ствие, атте­стат! На веще­вое доволь­ствие, карточки хлеб­ные, карточки пром­то­вар­ные, карточки продук­то­вые…

Чтобы не распла­чи­ваться с хозя­и­ном у стойки, оста­вил на столе марку, хотя пиво стоило не больше двадцати пфениrов. Улица встре­тила черно­той и ветром. Свер­нул в темную, без единого огонька улицу — сплошь руины. Мирный житель по такой идти побо­ится, и это делало идущего подо­зри­тель­ным. Но поли­цей­ские тоже побо­ятся. По карте — с той стороны было шоссе на Кельн. За желез­но­до­рож­ным полот­ном увидел шоссе. На первой указке стояло: «Кельн — 87 км.»

Рурские дороги, как улицы: поселки, поселки, города, соеди­нен­ные пряж­ками заво­дов — на одном заводе рабо­тают жители двух-трех горо­дов. Движе­ние — группы, одиночки, вело­си­педы и редкие авто­мо­били, больше воен­ные, с англи­ча­нами. Возле одного дома у осве­щен­ной стены стоял присло­нен­ный вело­си­пед: сел и был таков! За три часа далеко уехал бы… Но заныл отре­зан­ный бумаж­ный орган: у вело­си­пе­дов — номера, у вело­си­пе­ди­стов — удосто­ве­ре­ния.


Цвет­ная видео­за­пись с видами окку­пи­ро­ван­ной Герма­нии 1947 года.

Страш­ная минута пришла нарас­та­ю­щим позади рёвом мото­цикла. Свора­чи­вать было поздно. Шёл, слушая спиной, затыл­ком, кожей. Но мото­цикл, насти­гая, газа не сбавил и пронесся, обдав возду­хом и брыз­гами. Увидел две поли­цей­ские спины в плащах — одна в коляске, другая за рулем. А может быть, просто не заме­тили? Захо­те­лось свер­нуть и искать просе­лоч­ную дорогу. На боль­шом пере­крестке, с лест­ни­цами указок по углам, под фона­рем, на свет­лом кругу стояли трое: мужчина и две женщины. У столба лежали пуза­тые рюкзаки. Все трое «голо­со­вали» — каждый авто­мо­биль в сторону Кельна привет­ство­вали привыч­ным «хайль». Реше­ние пришло по-чело­ве­че­ски: а, может, и мне попро­бо­вать? Оста­но­вился метрах в трех от круга. В свет­лом кругу избран­ные привет­ство­вали проез­жав­ших богов, недо­стой­ный стоял в тени.

Потом один из избран­ных снизо­шёл и прибли­зился.

— Нет ли у вас огонька?

Федор зажег спичку, закры­вая её от ветра, дал прику­рить. Старая мокрая шляпа, крас­ный вяза­ный шарф, замерз­шее лицо в седой щетине.

— Спасибо… К поезду?

— Да, — ветер дул север­ный и нераз­го­вор­чи­вость была понят­ной.

— Полчаса стоим… Спасибо. — Немец возвра­тился в круг.

Не успел он дойти до спут­ниц как со стороны Вуппер­таля пока­за­лись огни фар. Женщины зама­хали. Немец поднял руку. Восполь­зо­вав­шись, Фёдор всту­пил в круг, заме­чая, что хоро­шее пальто и новая шляпа eгo выде­ляют.


Видео­за­пись жизни города Wuppertal (ФРГ), 1940-е гг.

Авто­мо­биль, пере­де­лан­ный по после­во­ен­ной моде из легко­вого, грузо­ви­чок зату­кал, затор­мо­зил. Опусти­лось стекло, вылезла и повисла на дверце толстая рука и не иначе, как выросло из плеча усатое круг­лое лицо боже­ства.

— В Кёльн?

— Да, пожа­луй­ста! хором отве­тили женские две трети.

— Скорей. Одна может ко мне. Надо торо­питься — «шпер­цайт».

В кабину села в шляпке. В кузов полезла в берете. Подса­жи­вая ее, Фёдор у самого лица увидел креп­кую икру и припух­лость с ямоч­ками под коле­ном. Подал рюкзаки. Вышло, будто вместе. Но та, в кабине, могла сказать, что он из недо­стой­ных. Уселись на пол под кабину. Грузо­ви­чок зату­кал, что-то пере­хва­тил внутри себя и бойко побе­жал в темноту. Ветер подул резче. Скоро стало так холодно, что Федор, не стес­ня­ясь, прижался спиной к спут­ни­кам. «До Кёльна — тем лучше».

По сторо­нам бежала всё та же беско­неч­ная рурская дорога-улица. Огни в окнах, редкие фонари, преры­ва­лись темными грома­ди­нами нера­бо­тав­ших заво­дов. Достал сига­реты, молча протя­нул сосе­дям. Прику­ри­вали от ero спички, засло­няя ветер втроём. Лицо женщины оказа­лось моло­дым — лет трид­цати. Глаза — по-немецки, свет­лые — быстро взгля­нули, но спичка погасла. Затя­ну­лась, прояв­ляя в темноте острый кончик носа и круг­лый подбо­ро­док.

Ветер умуд­рялся дуть со всех сторон. Мужское плечо справа ничего не гово­рило; слева, ее, поежи­ва­лось.

— Холодно, … — сказала одному ему.

Федор понял: «Вот в шарфе мне чужой и напрасно ты молчишь». Прове­ряя, он прижался к её плечу, — отодви­ну­лась, но не от неrо, а от шарфа, так что между ними осво­бо­ди­лось место. Фёдор подви­нулся. Oт холода и от того, что
это могло значить, тоже сказал:

— Холодно, — и укрыл её полой своего пальто. Руку с плеча не убрал.

Щеки их оказа­лись рядом. Женщина не шеве­ли­лась и только чаще затя­ги­ва­лась; огонек сига­реты теперь прояв­лял улыба­ю­щийся уголок рта. Потом сказала:

— Благо­дарю.

И это он понял: запоз­да­ние озна­чало, что с момента, когда он укрыл её полой, до её «благо­дарю» она думала об одном и том же, имев­шем отно­ше­ние к нему, к его руке, к ветру, к остав­ше­муся в ночи пере­крестку.

Фёдор щелч­ком кинул окурок — огнен­ный глазок поле­тел в темноту, от корот­кого замы­ка­ния с мокрой землей брыз­нул искрами и погас. Соседка свой окурок поту­шила о пол кузова и поло­жила за борт. И словно устра­и­ва­ясь удоб­ней, съехала спиной по рюкзаку, оста­вив Фёдора над собой — молча­ли­вое «ну, вот… », полу­при­гла­ше­ние. Шарф справа дремал, уткнув­шись в колени.

И Фёдор накло­нился. Она глядела вбок, на бегу­щие за бортом огни и напря­женно улыба­лась.

— Теперь теплее?

Посмот­рела, засме­я­лась глазами, кивнула. Он укрыл её другой полой, забы­вая убрать и правую руку.

Грузо­ви­чок подбра­сы­вало, рука, прислу­ши­ва­ясь к мягкой теплоте тела, ложи­лась всё тяже­лей, и хотя женщина опять глядела на огни, её дыха­ние, напря­жен­ность лица гово­рили ему: «ну и что?».

Медленно, как берут сонных, просу­нул руку между пуго­ви­цами пальто. Ласко­вым теплом встре­тила шерстя­ная кофточка. Пони­мая, что нельзя, что делает глупость — черт знает почему! — стал накло­нять лицо к её лицу и, когда из поля зрения исчез берет и подбо­ро­док и вся она пере­стала дышать, мягко прижался губами к холод­ному подат­ли­вому рту…

Ухабик застал у губ. Авто­мо­биль трях­нуло, зубы удари­лись о зубы, и это отрез­вило. Фёдор воро­вато огля­нулся. Шарф по-преж­нему клевал в колени.

— Холодно? — спро­сил Фёдор невы­шед­шим шёпо­том. Но холод­ная её ладонь закрыла ему иску­сан­ный рот. И было в этом: не того стыжусь, а слов — слова в мире были о хлебе, карто­феле, доку­мен­тах, Герма­нии. Жела­ние послед­ней, всё разре­ша­ю­щей ласки, не поме­ща­ясь внутри, лезло в голову: оста­но­вить машину и слезть вместе? На всю ночь? На всё «что будет»? Выбро­сить соседа за борт? А она лежала и ждала: ну, что же ты? ..

Первый не выдер­жал авто­мо­биль­щик — хлоп­нул и стал тормо­зить. И ночь, смило­сти­вив­шись, крик­нула:

— Стой!

Женщина толк­нула Фёдора и, торо­пясь, стала приво­дить себя в поря­док. Грузо­ви­чок оста­но­вился. Шарф, ухва­тив­шись за верх кабины, поднялся на ноги. Федор, проко­ло­тый окри­ком, сидел, мгно­венно от всего осво­бож­ден­ный. Вспом­нил про писто­лет. Выбра­сы­вать было поздно. У ног соседа фанер­ная обивка кабины отстала. Фёдор едва втис­нул туда писто­лет.

Подо­шел элек­три­че­ский фона­рик с поли­цей­ским. Силуэт другого поли­цей­ского с винтов­кой, стоял в стороне, у мото­цикла.

«Ну, вот и всё … », — тупо поду­мал Федор. «Навер­ное те самые, что обогнали… Дурак, что не свер­нул… » Из кабины подали доку­менты. «Скажу, что немец, бежал из совет­ской зоны… »

— Ваши бумаги? — к той, что сидела в кабине.

Бормо­та­нье. Молча­нье. Возвра­щая доку­менты, поли­цей­ский сказал что-то двусмыс­лен­ное. В кабине рассме­я­лись.

— Куда едете?

— Домой, в Кёльн. Торо­пимся до «шпер­цайт», — в тон поли­цей­скому отве­тила в шляпке. — Сзади моя подруга и знако­мый.

Фона­рик загля­нул через борт. Ведо­мый спаси­тель­ным инстинк­том, Фёдор успел обнять соседку. Фона­рик увидел, как она его оттолк­нула, и Фёдор глупо улыб­нулся на свет, как если бы его застали в углу с женщи­ной. Шоки­ро­ван­ный лучик пробе­жал по ним и уста­вился на шарф. Фёдор сошел за знако­мого,
а шарфу доста­лось поло­же­ние посто­рон­него.

— Что это там у вас?

— Карто­фель…

Из темноты, из-под фона­рика, протя­ну­лась рука в сером рукаве, ощупала рюкзак.

— А там?

— Карто­фель и немного муки, — отве­тила соседка, и Фёдор услы­шал, что голос у неё карто­фель­ный.

Рука поли­цей­ского спря­та­лась. Фона­рик ещё раз бегло огля­дел кузов и потух.

— Хорошо, но торо­пи­тесь; не успе­ете до «шпер­цайт» — задер­жат.

Поли­цей­ский отошел к напар­нику, авто­мо­биль­чик благо­дарно зато­ра­то­рил.

— Доброй ночи! — всё также игриво крик­нула из кабинки шляпка. Поли­цей­ские засме­я­лись и закри­чали в ответ:

— Оста­вай­тесь, тогда и ночь будет доброй!

— Фёдор достал сига­реты. Соседка поправ­ляла рюкзак. Прику­ри­вая, видел, как дрожала спичка. В кабине смея­лись.

— Рут, я испу­га­лась, что картошка пропала! Ты тоже? — крик­нула шляпка.

— Я нет, они хоро­шие парни, эти поли­цей­ские. Слава Богу, что не было англи­чан.

Курил, глубоко затя­ги­ва­ясь. «Сошло. Вперед наука… » Поко­сился на соседку. Та расска­зала шарфу о том, как в прошлый раз англи­чане отняли у них десять кило­грамм картошки. Неза­метно выта­щил писто­лет и швыр­нул за борт.
Опух­шие губы плохо держали сига­рету. Вспом­нил афоризм майора Худя­кова (схоро­нили под Варша­вой): «Когда легче всего прихлоп­нуть муху? Когда сидит на другой. Так и с чело­ве­ком». Опять поду­мал: «Спроси доку­менты — и всё … » — пришел испуг.

Стал слушать, что расска­зы­вал шарф — у того тоже одна­жды отняли картошку и кусок сала. И опять дул ветер холод­ный, промозг­лый, опять было темно. «Кёльн, а там куда?»

Соседка курила, отодви­нув­шись к борту. «Пойду к ней… » и успо­ко­ился.


Видео­съёмка Кёльна, 1950-е гг.

В Кёльн прие­хали за полчаса до «шпер­цайт». Оста­но­ви­лись на каком-то углу. Хозя­ину надо было ехать куда-то в сторону. Шарфу тоже. Стали выгру­жаться. Снимая её с борта, задер­жал на руках.

— Пожа­луй­ста, — сказала шопо­том, не глядя на Федора.

Пока женщины проща­лись с толстя­ком, Фёдор пере­нес рюкзаки на тротуар. Потом грузо­ви­чок зата­рах­тел, из кабины зама­хала рука.

— Спасибо, гepp Клюгге! — закри­чали женщины.

Она подо­шла сама. Погля­дел в глаза и сказал:

— Могу я помочь вам доне­сти домой вещи?

Тихо засме­я­лась, пока­чала голо­вой:

— Нет, я сама… Боль­шое спасибо.

Грузо­ви­чок с шарфом в кузове завер­нул за угол. Женщины стали наде­вать рюкзаки.

— Ну, всего хоро­шего, — сказала в шляпке.

Федор стоял, и, не веря, глядел, как они пере­шли улицу, как шляпка обер­ну­лась. Он услы­шал смех, чужой и обид­ный.

Повер­нулся и зло. заша­гал вдоль стены, мимо пустых глаз­ниц выжжен­ных витрин. Только теперь заме­тил, что накра­пы­вал дождь. По улице тороп­ливо пробе­гали послед­ние прохо­жие.

Оста­лось двадцать минут, а идти было некуда. Впереди, по попе­реч­ной улице прошел поли­цей­ский патруль и обида отсту­пила перед опас­но­стью. Черная улица на краю ночи конча­лась одино­ким, беспри­ют­ным огонь­ком. Полквар­тала справа зани­мала грома­дина сгорев­шего здания. На мокром тротуаре крив­ля­лась тень. Пока шел, тень вытя­ги­ва­лась, туск­нела пока не пропала. Огля­нулся — видеть его уже никто не мог — и полез в первое окно. Проби­ра­ясь наощупь среди каких-то изуро­до­ван­ных балок по кучам кирпи­чей, думал: «Прова­лишься или стена обва­лится — и никто нико­гда не узнает… »

Если в темноте не смот­реть на пред­мет прямо, а несколько в сторону от него, то пред­мет виден. Видеть прямо мешает «собствен­ный свет» глаз — в центре поля зрения, от посто­ян­ного раздра­же­ния днем, в темноте видно свет­лое пятно и, как бельмо, мешает. Фёдор боко­вым зрением заме­тил вход в подвал.

Ощупал ногой площадку. Риск­нул зажечь спичку — ступеньки в кирпич­ном бое и штука­турке уходили вниз. Медленно, видя только пятна «собствен­ного света», держась за стену, спустился до следу­ю­щей площадки. Сверху пока­тился потре­во­жен­ный кирпич. С минуту стоял. Прислу­ши­ва­ясь, но, кроме ударов сердца, ничего не слышал. Зажег вторую спичку — налево амфи­ла­дой шли захлам­лен­ные бетон­ные поме­ще­ния. Запом­нив направ­ле­ние прохо­дов, пошел, споты­ка­ясь о кирпичи, и когда заблу­дился, зажег третью спичку. Заго­ра­жи­вая её ладо­нями, успел дойти до комнаты с ржавым котлом в углу. Здесь было суше и каза­лось теплее. Четвёр­тая спичка позво­лила набрать тряпья и прихва­тить обло­мок доски. В темноте уселся за котлом, подло­жив под себя тряпье; доску и порт­фель подсу­нул под спину — к стене. Цифер­блат на часах высве­чи­вал ровно десять.

«Для чего ты хотел её прово­дить? Нет, это-то понятно, а другое? Ведь было и другое. Наде­ялся заце­питься, пристро­иться? Лежал бы ты сейчас в чистой постели под пери­ной, она моется в ванной и сейчас придет к тебе. Но глав­ное не то, глав­ное, что завтра проснулся бы в тепле, в защит­ной коробке стен и потолка, и не было бы ни дождя, ни поли­цей­ских патру­лей… А то, что в авто­мо­биле? Бегство, това­рищ, бегство. Ведь от неё картош­кой пахнет… »

Разго­вор со своим «я» пере­шел в много­то­чие малень­ких карти­нок — меньше, меньше, дожде­вой каплей, и — в сон.

Лил дождь. Старый разби­тый Кёльн лежал в ночи. Золо­тая булавка фонаря на черных, мокрых лохмо­тьях улицы светила, сигна­ли­зи­руя, что под грома­ди­ной сгорев­шего универ­мага Хёрти, в подвале за ржавым холод­ным котлом спал, поло­жив щеку на колено, чело­век и, у этого чело­века в кармане, завёр­ну­тые в гряз­ный платок, ордена Ленина, Боевого Знамени, Крас­ной Звезды…


Читайте также рассказ о жизни полтав­ской крестьянки, попав­шей в США в конце 1940-х гг. «“Кири-Кири” Виктора Морта»

Поделиться