«Петербургский сувенир» Нины Берберовой

И сно­ва в нашей руб­ри­ке появ­ля­ет­ся Нина Бер­бе­ро­ва — клас­сик рус­ской эми­грант­ской про­зы. Её рас­сказ, кото­рый я выбрал сего­дня, — это при­мер того, за что я люб­лю лите­ра­ту­ру. Это окно (ну или гла­зок) в дра­ма­ти­че­скую исто­рию част­ной рус­ско-эми­грант­ской судь­бы, где рас­кры­ва­ет­ся эпо­ха, а так­же мож­но посмот­реть на извест­ные места и собы­тия с необыч­но­го ракурса.

Нина Бер­бе­ро­ва, 1937 год, Париж

Бер­бе­ро­ва рас­кры­ва­ет перед нами судь­бу семьи рус­ских интел­ли­ген­тов К‑овых — питер­ских ста­ри­ков из интел­ли­ген­ции, встро­ив­ших­ся в новую совет­скую жизнь и име­ю­щих род­ствен­ни­ков в Бель­гии. Может пока­зать­ся, что это зву­чит необыч­но, но таких семей до нача­ла ста­лин­ских чисток было доволь­но мно­го, и осо­бен­но в быв­шем Петер­бур­ге сре­ди широ­ких сло­ев «быв­ших людей».

Ста­ри­ки К‑овы вос­пи­ты­ва­ли вну­ка Васю, но всё дер­жа­лось на «отце» семей­ства — пожи­лом про­фес­со­ре. После его смер­ти супру­га начи­на­ет хло­по­тать о выез­де из СССР в Бель­гию с вну­ком. И вот уда­ча — ей дают раз­ре­ше­ние… на вну­ка. За ним в Ленин­град на кораб­ле отправ­ля­ет­ся Гастон Гасто­но­вич из Брюс­се­ля, и дру­же­люб­ны­ми гла­за­ми ино­стран­ца чита­тель видит быв­шую рус­скую сто­ли­цу сере­ди­ны 1930‑х гг., в кото­рой тому дове­лось жить и рабо­тать на зака­те империи.

«Прач­ки», 1930‑е гг., Фёдор Арту­ро­вич Изен­бек (1890−1941 гг.), Бельгия

Рас­сказ напи­сан в 1937 году, и я более чем уве­рен, что он спи­сан с реаль­ной исто­рии, сви­де­те­лем рас­ска­за кото­рой и была Бер­бе­ро­ва. Мож­но толь­ко пред­ста­вить, какое сча­стье выпа­ло реаль­но­му Васе бежать из ком­му­ни­сти­че­ско­го рая в уют­ный запад­но­ев­ро­пей­ский уго­лок нака­нуне репрес­сий, нача­ла Вели­кой Оте­че­ствен­ной вой­ны и бло­ка­ды Ленин­гра­да. Как извест­но, Бель­гия почти не сопро­тив­ля­лась нем­цам, а посе­му отде­ла­лась лёг­ким бур­жу­аз­ным испу­гом… каким веро­ят­но отде­лал­ся бы и «реаль­ный Вася», да и сама Бер­бе­ро­ва про­жив­шая всю вой­ну в Париже.


«Петер­бург­ский сувенир»

Нина Нико­ла­ев­на Бер­бе­ро­ва (1901−1993 гг.)
Париж, 1937 год.

«Черё­му­ха в ста­кане», 1932 год, Кузь­ма Сер­ге­е­вич Пет­ров-Вод­кин (1878−1939 гг.)

Запу­тан­ные семей­ные свя­зи К‑овых были тако­вы: дедуш­ка, извест­ный рус­ский худож­ник, совре­мен­ник Поле­но­ва и Сури­ко­ва, умер лет два­дцать тому назад. Бабуш­ка жила в Петер­бур­ге на пен­сии, вме­сте с сыном, Яко­вом Ива­но­ви­чем, жена­тым вто­рым бра­ком, и вну­ка­ми. Вну­ки эти были частью от пер­во­го бра­ка Яко­ва Ива­но­ви­ча, частью от вто­ро­го. Кро­ме того, у его тепе­реш­ней жены от пер­во­го мужа, про­фес­со­ра Крас­ной ака­де­мии, были свои дети, в то вре­мя как пер­вая жена Яко­ва Ива­но­ви­ча жила за гра­ни­цей, в Бель­гии, была заму­жем и, конеч­но, тоже име­ла потом­ство. Бабуш­ка счи­та­ла сво­и­ми вну­ка­ми и этих бель­гий­ских детей, и детей про­фес­со­ра Крас­ной ака­де­мии. Но вот от вос­па­ле­ния лёг­ких в про­шлом году умер Яков Ива­но­вич, и выяс­ни­лось с несо­мнен­но­стью, что бабуш­ка в доме никак не будет при­хо­дить­ся ново­му мужу сво­ей невест­ки (док­то­ру) и что ему никак не будет при­хо­дить­ся Вася, млад­ший сын Яко­ва Ива­но­ви­ча от пер­во­го бра­ка, остав­ший­ся еще в семье. Бабуш­ка пошла хло­по­тать. Было ей восемь­де­сят семь лет, послед­ние два­дцать пять лет она ниче­го себе не шила и носи­ла все те же три юбки (две ниж­ние и одну верх­нюю), кото­рые когда-то купи­ла, еще перед миро­вой вой­ной, в Гости­ном дво­ре; сукон­ная шуба её была в боль­ших запла­тах, а на голо­ве был намо­тан дыря­вый пен­зен­ский платок.

— Бабуш­ка хло­по­та­ла и за себя, и за Васю, — гово­ри­ла, сидя в Брюс­се­ле, на вось­мом эта­же малень­кой, в пёст­рых обо­ях квар­ти­ры, пер­вая жена Яко­ва Ива­но­ви­ча, Васи­на мать, а Гастон Гасто­но­вич, имев­ший во вто­ром эта­же того же дома кон­то­ру, слу­шал её, куря сига­ру и про­ха­жи­ва­ясь по ком­на­те. — И бабуш­ка схло­по­та­ла Васе загра­нич­ный паспорт.

— И вы жела­е­те, что­бы я его при­вёз? — спро­сил Гастон Гасто­но­вич. Что-то весе­ло запры­га­ло у него в гру­ди, и гла­за его увлажнились.

Гастон Гасто­но­вич носил длин­ные седые усы, атлас­ные гал­сту­ки и про­стор­ные костю­мы, какие носят в Евро­пе толь­ко два наро­да — бель­гий­цы и швей­цар­цы. Ёжик на его голо­ве был так густ и бле­стящ, что зна­ко­мые дамы ино­гда про­си­ли поз­во­ле­ния его потро­гать, и он с удо­воль­стви­ем, урча, накло­нял голо­ву и дол­го улы­бал­ся уса­ми и гла­за­ми. Он про­жил в Петер­бур­ге восем­на­дцать лет, был одним из дирек­то­ров Бель­гий­ских заво­дов, поте­рял капи­тал, вер­нул его в Бель­гии и теперь отправ­лял­ся в путе­ше­ствие на ком­фор­та­бель­ном паро­хо­де, в экс­кур­сию «по север­ным сто­ли­цам» — так назы­вал­ся марш­рут, по кото­ро­му Гастон Гасто­но­вич решил проехаться.

Тури­сти­че­ский постер на фран­цуз­ском язы­ке, 1935 год, агент­ство Интурист

— Теперь заме­тим, Мария Фёдо­ров­на, я взял ори­ги­наль­ный ваканс, — ска­зал он, с аппе­ти­том гля­дя на при­не­сён­ную из кух­ни ско­во­род­ку, — и я пре­вос­ход­но вполне могу при­вез­ти вам ваше­го сына.

На ско­во­род­ке что-то при­ят­но шипе­ло. Мария Фёдо­ров­на одной рукой дер­жа­ла её в воз­ду­хе, а в дру­гой руке у нее была дымя­ща­я­ся папи­ро­са в длин­ном мундштуке.

Там была его моло­дость, в этой бес­по­кой­ной, все­ми остав­лен­ной теперь стране. Там была его моло­дость, там жила когда-то Олень­ка, умер­шая от родов, жена его това­ри­ща по Бель­гий­ским заво­дам, кото­рой он так нико­гда и не ска­зал о сво­их чув­ствах — был сен­ти­мен­та­лен и робок. Туда поехал он когда-то моло­день­ким фран­том и стал бы непре­мен­но глав­ным управ­ля­ю­щим, если бы не при­шлось бежать. Сна­ча­ла он тер­пел, он слиш­ком мно­гое любил там. До два­дцать пер­во­го года он тер­пел, бод­ро поедая со все­ми вме­сте ось­муш­ки кис­ло­го хле­ба, пше­но, тур­непс. Потом уехал. И как же ему быва­ло скуч­но в пер­вые меся­цы в этой сытой, в этой удоб­ной Евро­пе, где мож­но было мыть руки, когда хочет­ся, и если поте­рял запон­ку — купить другую!

«По север­ным сто­ли­цам». В пле­тё­ном крес­ле сидя на палу­бе, он читал тол­стую кни­гу «Обу­че­ние поли­цей­ских собак. Том II. Убий­ства город­ские и сель­ские», изред­ка погля­ды­вая в ту сто­ро­ну, где моло­дая англи­чан­ка в брю­ках, похо­жая на что-то виден­ное в кино, окру­жён­ная муж­чи­на­ми, дрес­си­ро­ва­ла кро­шеч­ную свою собач­ку. В Сток­голь­ме, в ноч­ном ресто­ране, куда их повез­ли, она была в баль­ном пла­тье, и он про­тан­це­вал с ней один фокс­трот, поло­жив ей руку на голую лопат­ку. Рукав его смо­кин­га до сих пор пах­нет её духа­ми. В Риге, где ста­рый город пока­зал­ся новее ново­го, она сня­лась с ним и попро­си­ла поз­во­ле­ния потро­гать его ёжик. Гель­синг­форс. Это там, где он поце­ло­вал ей руку.

«Лет­ний вечер на Неве», 1934 год, Вадим Ари­е­вич Грин­берг (1896−1942 гг.), СССР

Утром вошли на бук­си­рах в ленин­град­ский порт. Всё было голу­бое. Горо­да не было, была вода: Нева, гавань, бере­га одно­го уров­ня с вол­ной. Мед­лен­но про­со­чи­лось нако­нец солн­це в эту муть, в пар, сняв­ший­ся с зем­ли посте­пен­но, ото­шед­ший и встав­ший у Крон­штад­та. И вдруг обна­ру­жил­ся золо­той шпиль, блед­ный и тон­кий, и далё­кий купол забы­то­го собора.

— Гос­по­да, — ска­зал капи­тан, — утром — про­гул­ка по горо­ду, после зав­тра­ка — Эрми­таж. Вече­ром — «Спя­щая кра­са­ви­ца». Зав­тра — анти­ре­ли­ги­оз­ный музей и фар­фо­ро­вый завод. При покуп­ке суве­ни­ров обра­щаю ваше вни­ма­ние на кустар­ные вещи Пале­ха. В театр про­шу ни смо­кин­гов, ни вечер­них пла­тьев не надевать.

Суве­ни­ры поку­па­лись тут же, в пор­ту, в нароч­но для это­го соору­жен­ном бара­ке, где за дере­вян­ный порт­си­гар и сит­це­вый голов­ной пла­ток Гастон Гасто­но­вич запла­тил сво­и­ми бель­га­ми. Пах­ло морем, Ант­вер­пе­ном, ничем осо­бен­ным, но что-то кри­ча­ло в нем, гла­за сморг­ну­ли сле­зу, когда синий длин­ный авто­кар повёз их в город. Он так сел, что­бы видеть не англи­чан­ку, а ули­цы, дома, людей и мыс­лен­но им гово­рить: «Вот я. Я вер­нул­ся немнож­ко, пожа­луй­ста. Я люб­лю вас. Ах, здравствуйте!»

Он никак не думал — доб­рей­ший, спо­кой­ней­ший, — что худень­кая и дру­гие будут его раз­дра­жать немнож­ко сво­и­ми заме­ча­ни­я­ми. «Чёрт возь­ми! — захо­те­лось ему ска­зать, — это же вам не Копен­га­ген, не Сток­гольм! „Кра­суй­ся, град Пет­ров, и про­дол­жай сто­ять…“ Это — осо­бен­ный город», — но он сдер­жал себя и толь­ко смот­рел на пусто­ва­тые чистые ули­цы, на гряз­ные дома (это соче­та­ние было пора­зи­тель­но), на что-то бед­ное и такое рядом когда-то наряд­ное. Без­но­гий нищий на утю­гах, под дождём, у брон­зо­во­го, свер­ка­ю­ще­го в этом дожде мону­мен­та — таков был образ это­го города.

«Киров­ский про­спект», 1937 год, Кузь­ма Сер­ге­е­вич Пет­ров-Вод­кин (1878−1939 гг.)

Дав на чай гиду, он остал­ся в горо­де один, и один вер­нул­ся на паро­ход на трол­лей­бу­се. Ни на кого не гля­дя, про­шёл в свою каю­ту. «Боже мой, — ска­зал он вслух, — этот Васи­льев­ский ост­ров! Этот Сред­ний про­спект! Эта бабуш­ка!» Он лёг на кой­ку, крас­ный, сер­ди­тый, сжав кула­ки, мотая голо­вой вле­во и впра­во, точ­но что-то меша­ло ему. Он никак не мог изни­что­жить в памя­ти то, что было перед гла­за­ми. Дом. Квар­ти­ра. Маль­чик. Жен­щи­на. Мла­де­нец, пла­кав­ший за зана­вес­кой. Кухон­ные запа­хи, и крик, и гро­хот этой жиз­ни, кото­рую он подсмотрел.

На сле­ду­ю­щий день, к вече­ру, и бабуш­ка, и Вася уже были в пор­ту, когда синий авто­кар вер­нул­ся с фар­фо­ро­во­го завода.

Надо ска­зать, что бабуш­ка была выре­за­на из того ста­ро­го, тём­но­го, креп­ко­го и коря­во­го рус­ско­го дере­ва, из кото­ро­го вот уже лет сто выре­за­ют­ся рус­ские ста­ру­хи. В огром­ном кар­мане, вши­том в самую первую юбку и висев­шем у неё под пра­вым коле­ном, хра­ни­ла она все необ­хо­ди­мые для жиз­ни, для смер­ти, для путе­ше­ствия Васи и для сво­е­го с ним рас­ста­ва­ния бума­ги: доку­мент, под­пи­сан­ный очень высо­кой пер­со­ной (в своё вре­мя схло­по­тав­шей бабуш­ке пен­сию), удо­сто­ве­ря­ю­щий, что имен­но она есть вдо­ва зна­ме­ни­то­го рус­ско­го худож­ни­ка; дру­гой доку­мент, что Вася есть имен­но внук это­го худож­ни­ка. Тре­тий — о том, что ему раз­ре­ша­ет­ся выезд за гра­ни­цу, к мате­ри. Потом шли ста­рые, жёл­тые, мяг­кие, как тряп­ки, бумаж­ки и дру­гие, новые, хру­стя­щие, реши­тель­но на все слу­чаи жиз­ни: раз­ре­ше­ние на обще­ние с бель­гий­ским под­дан­ным Ван­бру­ком Гасто­ном; раз­ре­ше­ние явить­ся в порт к отплы­тию бель­гий­ско­го паро­хо­да «Лео­польд» и, нако­нец, корот­кое уве­дом­ле­ние, что ей самой, такой-то, вось­ми­де­ся­ти семи лет, не раз­ре­ша­ет­ся поки­нуть пре­де­лы Совет­ско­го Союза.

Маль­чик был выше неё на целую голо­ву: он был толст, румян, спо­ко­ен; смот­рел огром­ны­ми желез­ны­ми очка­ми. На нём были дет­ская соло­мен­ная шля­па и гряз­ные пару­си­но­вые туфли. «Ты, баб­ка, погля­ди, до чего у них все начи­ще­но, — гово­рил он басом, — а куда это у них лесен­ки ведут, а, бабка?»

Она сто­я­ла на бере­гу, дер­жа в руках послед­нюю бумаж­ку, про­пуск из пор­та, без кото­ро­го её мог­ли не впу­стить обрат­но в город, и не мигая смот­ре­ла зор­ки­ми, малень­ки­ми, крас­ны­ми гла­за­ми на сизое море, таю­щий день и уплы­ва­ю­щий паро­ход. А бли­зо­ру­кий маль­чик, выти­рая рука­вом нос и силь­но им шумя, смот­рел в тот же туман, но с обрат­ной сто­ро­ны, уплы­вая и при­ни­мая за баб­ку то мешок, то брев­но, то груз­чи­ка, шеве­лив­ше­го­ся на бере­гу. И такое всё было соле­ное, и гла­за не мог­ли никак удер­жать того, что текло.

«Инту­ри­сты в Ленин­гра­де», 1937 год, Иван Алек­се­е­вич Вла­ди­ми­ров (1869−1947 гг.)

— Уйдём­те отсю­да, пожа­луй­ста, — ска­зал Гастон Гасто­но­вич. Ему было стыд­но, но совсем не Васи с его узел­ком перед все­ми эти­ми ино­стран­ца­ми, а ино­стран­цев самих, пото­му что они рас­суж­да­ли о балы­ке и фар­фо­ре, ниче­го в них не пони­мая, о суве­ни­рах, кото­рые ведь ниче­го нико­му не напо­ми­на­ли и не напом­нят в буду­щем, кро­ме захо­да в этот чужой для них город, толь­ко в Гастоне Гасто­но­ви­че раз­бе­ре­див­шем какие-то неумест­ные, милые и груст­ные фан­та­зии. Здесь жила Олень­ка. И будем думать, что она люби­ла его, что то неж­ное чув­ство, кото­рое жило в нём когда-то, име­ло плот­ность, полу­чи­ло хоть неко­то­рый ответ, что Олень­ка была не чужой, но его, его, его женой и умер­ла, рожая его ребенка.

— Такие есть книж­ки, — гово­рил Гастон Гасто­но­вич, чув­ствуя, что не уме­ет ни занять, ни рас­сме­шить маль­чи­ка, отвер­нув­шись в угол каю­ты, что­бы маль­чик уже без стес­не­ния мог пере­одеть­ся в его теп­лые целые нос­ки и новый сви­тер, — такие есть кар­тин­ки в них: маль­чик с ори­ги­наль­ным, как у вас, неболь­шим бага­жом едет в чужую стра­ну для сво­ей судь­бы, пожа­луй­ста. Корабль. Море. Может быть — Америка…

Вася мол­ча дышал за его спиной.

— Это Дик­кенс или Марк Твен, — выго­во­рил он вдруг и сконфузился.

— Вот имен­но. Что-нибудь такое. Мож­но мне обернуться?

Глу­бо­ко вни­зу сту­ча­ли маши­ны, паро­ход шёл и шёл под тихую музы­ку, играв­шую где-то в гости­ных. Гастон Гасто­но­вич смот­рел на маль­чи­ка и не знал, что ему ска­зать, что сде­лать от непо­нят­но­го, счаст­ли­во­го волнения.

— В сапож­ном мага­зине, — начал он, — куда мы с вами пой­дём в Ант­вер­пене поку­пать баш­ма­ки, вам будет очень инте­рес­но: вам наде­нут обувь и пове­дут к аппа­ра­ту, и там пока­жут ске­лет ваших паль­цев, что­бы узнать, пра­виль­но ли они лежат. Зажгут — чик-чик, — и вы уви­ди­те кости.

Вася замет­но испугался.

— Это совсем не страш­но! — крик­нул Гастон Гасто­но­вич, чув­ствуя, что боль­ше не может гово­рить тихо, — я буду тут… А потом мы пой­дём кушать.

— Что? — спро­сил Вася быстро.

— Всё. И сей­час нас тоже позо­вут обе­дать. А пока… — Он схва­тил Васю за пле­чо. — Возь­ми­те себе это.

И он сунул Васе в руку своё само­пи­шу­щее перо.

Внут­ри него что-то пело на все голо­са. Олень­ка мог­ла родить ему сына. Где его пла­ток? Ах, поче­му он не носит очков, в очках всё это было бы не так заметно!

Вася при­сталь­но посмот­рел на него, сглот­нул что-то.

— Спа­си­бо, гос­по­дин… про­сти­те, не знаю ваше­го име­ни-отче­ства, — ска­зал он, — эта штуч­ка, навер­ное, ужас­но доро­го сто­ит, — и он зажал перо в кулаке.

Но Гастон Гасто­но­вич не слы­шал его слов: внут­ри него уже гре­ме­ло, как духо­вой оркестр, и меша­ло серд­цу сту­чать как надо.

— Хоти­те бон­бон? — спро­сил он с уси­ли­ем, выни­мая из кар­ма­на души­стый леде­нец в бумажке.

— Я непре­мен­но ещё раз поеду «по север­ным сто­ли­цам», — гово­рил Гастон Гасто­но­вич сво­им кли­ен­там (зна­ко­мых у него было мало, род­ствен­ни­ков не было). — Я слиш­ком мало успел уви­деть, два дня все­го: води­ли нас в музей, повез­ли в балет. Пока­за­ли фар­фо­ро­вый завод… Кро­ме того, я был занят, у меня там было одно важ­ное дело. Я хочу непре­мен­но ещё раз, и без вся­ко­го дела, и ниче­го не осмат­ри­вать, про­сто так, для удо­воль­ствия соб­ствен­но­го, пожа­луй­ста, ведь я не турист, я, зна­е­те, еду туда, как к себе домой немнож­ко. У меня там даже есть одна зна­ко­мая дама, вдо­ва извест­но­го рус­ско­го худож­ни­ка, совре­мен­ни­ка Поле­но­ва и Сури­ко­ва, очень инте­рес­ный чело­век. И вооб­ще, зна­е­те, это такая стра­на, в кото­рую вре­мя от вре­ме­ни необ­хо­ди­мо возвращаться…

«Ленин­град­ский пей­заж», Вадим Ари­е­вич Грин­берг (1896−1942 гг.), СССР

Пуб­ли­ка­ция под­го­тов­ле­на авто­ром теле­грам-кана­ла CHUZHBINA.


 

Поделиться