«Убивший чуму» Арсения Несмелова

Когда редак­тор рубрики Климент Тара­ле­вич спро­сил меня, какой даль­не­во­сточ­ный рассказ мы опуб­ли­куем в этот раз, на разду­мья у меня ушло секунд двадцать, не больше. Трудно пред­ста­вить более злобо­днев­ный рассказ именно сего­дня.

Хоть «Убив­ший Чуму» и опуб­ли­ко­ван лишь в 1930 году уже в эмигра­ции, в Харбине, собы­тия в нём разви­ва­ются во Влади­во­стоке в 1921 году, когда там жил его автор — Арсе­ний Несме­лов. В городе в это время была страш­ная эпиде­мия чумы, круп­ней­шая в России за весь XX век. Заве­зена в Примо­рье она была, конечно же, из Китая. И как вы дума­ете, кто способ­ство­вал усугуб­ле­нию ситу­а­ции, всяче­ски замал­чи­вая и скры­вая факт распро­стра­не­ния чумы? Не буду вас томить, это были — китайцы! Особенно они отли­чи­лись тем, что подбра­сы­вали трупы, замо­тан­ные в тряпьё, в самые разные места.

Кулёк на носил­ках — чумной труп, обна­ру­жен­ный в Николь­ске (нынеш­ний Уссу­рийск). Именно в таком виде китайцы выбра­сы­вали чумные трупы. 1921 год.

10 апреля, когда о присут­ствии чумы в городе стало известно русским, умерли сразу три чело­века, причём первый умер­ший болел ещё с 7 апреля, но сопле­мен­ники принесли его на носил­ках в госпи­таль только когда он был при смерти. Один из чумных китай­цев умер не от чумы: 14 апреля он, под покро­вом темноты, попы­тался бежать из госпи­таля, но был застре­лен часо­вым.

Во вторую неделю было выяв­лено уже 27 умер­ших от чумы, причём среди них была русская медсестра. А азиат­ские гости продол­жали подбра­сы­вать рабо­тёнку русским, несмотря на указа­ния город­ских властей. Напри­мер, в одной из бухт было найдено неболь­шое судно с пятью трупами китай­цев, живых на борту не было. Когда же на место прибыл проти­во­чум­ный отряд, ника­ких трупов там уже не было, а очевидцы сооб­щили, что какие-то китайцы сбро­сили трупы в море и забрали с судна все товары и даже личные вещи умер­ших.

Ещё один инте­рес­ный случай был паро­ходе «Киши­нёв», пере­во­зив­шем из Влади­во­стока на родину 84 китай­цев. Во время обхода в первые сутки пути судо­вой фельд­шер не обна­ру­жил ни у кого призна­ков чумы. Причина была проста: одного китайца с явными призна­ками болезни его сопле­мен­ники спря­тали в туалете, что случайно обна­ру­жил один из матро­сов. Через полчаса после обна­ру­же­ния боль­ной умер. Того, кто в трюме сидел рядом с ним, поме­стили в изоля­цию, но через четыре дня забо­ле­ва­ние прояви­лось и у него. Тогда 50 китай­цев отбили его и отдали своему «доктору», кото­рый пытался помочь ему крово­пус­ка­нием. В общем, какова была участь осталь­ных, вы можете дога­даться и сами.

Всего основ­ная эпиде­мия продол­жа­лась около девяти недель, ещё 14 недель был вяло­те­ку­щий этап, когда обна­ру­жи­ва­лись единич­ные чумные трупы. За первые девять недель от чумы умерло 458 чело­век.

Даже в отрыве от злобо­днев­но­сти, сего­дняш­ний рассказ — просто прекрас­ная худо­же­ствен­ная лите­ра­тура, пусть и с несвой­ствен­ным Несме­лову укло­ном в почти детек­тив­ную остро­сю­жет­ность. Уверен, примор­ским чита­те­лям особенно понра­вится подроб­ное описа­ние города в ту пору.

Насла­ждай­тесь!

Влади­во­сток, 1920 год , Давид Дави­до­вич Бурлюк (1882−1967 гг.).

«Убив­ший чуму»

Арсе­ний Несме­лов (1889−1945 гг.)
Харбин, 1930 год.

По утрам, выходя из своих домов, мы натал­ки­ва­лись на трупы, подбро­шен­ные к воро­там и пали­сад­ни­кам, — жатва чумы за ночь. По ночам родствен­ники умер­ших выво­ла­ки­вают мерт­ве­цов на улицу и бросают подальше от своих домов.

Иногда мерт­ве­цов упако­вы­вают в высо­кие плетё­ные корзины или затал­ки­вают в боль­шие мешки. Свое­об­раз­ные посылки Чёрной Смерти, на кото­рые натал­ки­ва­ешься на углах улиц, у ворот, у реше­ток скве­ров.

За трупами приез­жает мокрый от сулемы грузо­вик. Отча­янно ревя, он стре­ми­тельно несется по улице, и та, отбра­сы­вая к тротуа­рам извоз­чи­ков и авто­мо­били, зами­рает на секунду, давая ему дорогу. А на нем — стоя, держась за руки — пока­чи­ва­ются люди в белых масках с круг­лыми черными глаз­ни­цами стёкол, в серых, пропи­тан­ных суле­мой, брезен­то­вых одея­ниях.

В руках у этих людей длин­ные, тонкие багры, похо­жие на копья. Ими они подни­мают и кладут на грузо­вик трупы чумных. Горо­жане издали наблю­дают за рабо­той страш­ных людей, вспо­ми­ная в детстве слышан­ные рассказы о том, как черти воло­кут в ад греш­ни­ков.

А в городе — ветре­ная примор­ская весна, и в бухту, зелё­ную, беспо­кой­ную, приплы­вают каша­лоты, весен­ние гости из океана. Их чёрные глян­це­ви­тые спины бесшумно вырас­тают над волнами и так же бесшумно исче­зают. Кажется, несколько субма­рин играют, гоня­ясь друг за другом… Над морскими же далями появи­лась голу­бо­ва­тая дымка, и в ней паруса рыба­чьих судов призрачны, ирре­альны, словно пригре­зив­ши­еся: голу­бо­ва­тая тонкая мгла оседает к воде легким слоем тумана, и корпу­сов судов не видно. Плывут одни паруса, розо­вые или лило­вые.

На эти паруса я и любо­вался из окна, пригорш­нями бросав­шего в мое лицо прохладу морского бодрого ветра, когда за моей спиной зазво­нил теле­фон.

— Сергей Ивано­вич, вы? — спро­сил хрипо­ва­тый басок.

— Да, — отве­тил я, не сразу признав голос. — Это вы, Викен­тьев? Что за хрипота? Пили?

Трубка помол­чала. Потом, не отве­чая на вопрос:

— Что поде­лы­ва­ете?

— Любу­юсь морем, — отве­тил я, насто­ра­жи­ва­ясь.

Трубка кашля­нула, вздох­нула и с трудом, словно на чужом языке, когда прихо­дится вспо­ми­нать нужные слова:

— Знаете, доро­гой мой, у меня чума…

Пауза. Мои мысли: «С каждым его выды­ха­нием милли­оны бацилл летят в трубку его аппа­рата… По проводу зараза не пере­дастся. Что ж, побе­се­дуем!»

И я отве­тил:

— Вы уверены, что у вас именно чума? В мокроте кровь?

— Да. И темпе­ра­тура… И выра­же­ние глаз, знаете, это специ­фи­че­ское: очуме­лое.

— Ну, послед­нее — субъ­ек­тивно! А кровь в мокроте может быть и при других забо­ле­ва­ниях легких.

— Нет, у меня лёгоч­ная чума.

Между приго­во­рён­ным к смерти, да ещё такой страш­ной болез­нью, и чело­ве­ком, только что любо­вав­шимся морем, желу­док кото­рого мечтает о горя­чем кофе, уже, навер­ное, подан­ном в столо­вой, — не может быть ничего общего. Первый должен чувство­вать ко второму зависть и злобу, возбуж­дая, в свою очередь, во втором опасе­ние, что он может быть так или иначе втянут в воронку роко­вого водо­во­рота, на дне кото­рого смерть.

Все-таки я не мог отка­зать прия­телю в двух его прось­бах. Я обещал не сооб­щать властям об его забо­ле­ва­нии и дал слово звонить ему иногда по теле­фону, а также и самому откли­каться на его вызовы.

Совер­шил ли я преступ­ле­ние, согла­сив­шись на испол­не­ние этих просьб? Каза­лось бы, нет. Крошеч­ный домик Викен­тьева стоял уеди­ненно на вершине одной из сопок, охва­тив­ших бухту. Викен­тьев жил одиноко, теперь же, по его словам, он рассчи­тал даже китайца-боя.

— Един­ствен­ное живое суще­ство со мной, — сказал он мне, когда мы кончали разго­вор, — это мой котё­нок Напа­дун. Вы помните его? Серень­кий, с белым пятном на лбу.

Мое сердце сжала острая боль жало­сти.

— Бедный мой! — сказал я. — Мне очень жаль вас. Но что бы мне сделать?

— Уж ничего нельзя сделать! — отве­тил Викен­тьев. — Вот, будем иногда разго­ва­ри­вать. Это ведь недолго тянется. От двух до пяти дней…

Сель­ский Пейзаж, 1919, Давид Дави­до­вич Бурлюк (1882−1967 гг.). Южно­рус­ская мазанка в Примо­рье — не уникаль­ность. Напро­тив, в сием краю крайне высок процент выход­цев из Укра­ины, предки кото­рых пере­ехали туда в конце XIX века.

II

Теперь, взяв­шись за эти записки и с ужасом вспо­ми­ная всё что произо­шло за корот­кий срок разви­тия собы­тий, я с отча­я­нием пеняю себе: «Ах, зачем, зачем согла­сился ты на просьбу чело­века, осуж­ден­ного Богом на смерть от ужас­ной болезни?! Зачем не послу­шался ты изре­че­ния персид­ского поэта, его стиха, так назой­ливо звенев­шего в твоих ушах всё то утро: “Не прибли­жайся к зара­жен­ному смер­тью!”»

Но… поздно.

Чтобы сделать понят­ными собы­тия, разыг­рав­ши­еся в малень­ком, зара­жен­ном чумой домике Викен­тьева, я должен сооб­щить неко­то­рые сведе­ния как о нем самом, так и о других двух участ­ни­ках траге­дии. О себе… о себе я гово­рить ничего не буду!..

Алек­сандр Нико­ла­е­вич Викен­тьев появился во Влади­во­стоке в 1920 году, пробрав­шись к нам из Омска, где он служил по охране золо­того запаса. Золото было свое­вре­менно эваку­и­ро­вано на Восток и благо­по­лучно, в значи­тель­ной части, дошло до Читы. Кроме одного вагона с моне­той (не со слит­ками), кото­рый в дороге был якобы разграб­лен парти­за­нами, напав­шими на поезд. Влади­во­сток­ские знако­мые Викен­тьева шепта­лись, что деньги, кото­рые он, несо­мненно, имел (купил домик, не служил, спеку­ли­ро­вал на контра­банде), нахо­дятся в какой-то связи с участием его в охране золо­того запаса и даже, точнее, с разграб­ле­нием парти­за­нами одного из ваго­нов с золо­том.

Женщина, о кото­рой в моём прав­ди­вом повест­во­ва­нии будет неод­но­кратно упоми­наться, — Ядвига Иоси­фовна Быст­риц­кая, полька, высо­кая блон­динка с глазами, очень близко поса­жен­ными к пере­но­сью. Кокет­ли­вая очень. Гово­рила с лёгким поль­ским акцен­том.

Муж её, русский, где-то служил. Видеть мне его пришлось до страш­ной и роко­вой для него нашей встречи всего один раз. Что-то очень боль­шое, даже могу­чее, с громы­ха­ю­щим голо­сом и бугра­с­тым, как у фавна, лицом.

III

Улица Алеут­ская, Влади­во­сток. 1910-е гг.

Викен­тьев позво­нил мне в четвёр­том часу дня, когда я только что вернулся со службы. Голос у него — столь же хрип­лый, но как бы более медлен­ный, чем утром.

Первый его вопрос:

— Как вы дума­ете, коте­нок может забо­леть? Он всё ласка­ется ко мне, прыгает, кусает руки. Очень, знаете, жалко будет, если я его заражу…

— Ни в коем случае, — сказал я, успо­ка­и­вая, хотя вовсе не был в этом уверен.

Словом, мы болтали, и време­нами я даже поза­бы­вал о том, что говорю с чумным. Викен­тьев жало­вался на озноб, голов­ную боль и всё усили­вав­шу­юся слабость. Он гово­рил, что пьет вино и что оно ему помо­гает. Я утешал прия­теля, как утешают чело­века, боль­ного инфлю­эн­цей. Слово чума ни разу не было нами произ­не­сено.

Нако­нец мною были исчер­паны все вопросы, кото­рые, как мне каза­лось, я мог пред­ла­гать боль­ному. Разго­вор стал преры­ваться, чере­ду­ясь с паузами, очень тяжё­лыми для меня, считав­шего неудоб­ным первому поло­жить трубку. Не без досады в сердце я поду­мал: «Если так будет продол­жаться три дня, он совсем меня изве­дет!»

В это время Викен­тьев сказал:

— Знаете, как это ни дико, но женщина врыва­ется даже к зачум­лен­ному.

Его голос звучал глуше, чем обычно. Веро­ятно, он сделал усилие над собой, чтобы произ­не­сти эту фразу.

— Да, да! — уже ровнее продол­жал он. — Вы ведь знаете Ядвигу, — мы не слиш­ком скры­вали нашу связь. Так вот, сего­дня утром, убедив­шись в том, чем я болен, я, конечно, настолько был потря­сен, что совер­шенно забыл про её суще­ство­ва­ние. Но она не забыла. Час назад — звонок. В это время Ядя обычно гуляет. Зашла в конди­тер­скую и позво­нила… Вы знаете ее манеру стре­ми­тельно зада­вать вопросы:

— Почему вчера не пришёл?

— Нездо­ров.

— Врёшь. Где был вече­ром?

— Дома.

— Врёшь. Сего­дня придёшь?

— Нет.

— Ах так! Ну так я сама к тебе приду, голуб­чик.

Викен­тьев замол­чал, устав гово­рить. Я слышал, как он кашлял. Я думал о мири­а­дах бацилл, кото­рые он выбра­сы­вает с каждым харка­ньем, а в ушах моих звучало: «Ах так!» — растя­ну­тое, с поль­ским акцен­том, обыч­ное воскли­ца­ние очаро­ва­тель­ной, стре­ми­тель­ной Ядвиги Быст­риц­кой.

Хрип­лым, каким-то брезг­ли­вым голо­сом Викен­тьев продол­жал рассказ:

— Ну, что же мне оста­ва­лось делать? Вот я и сказал ей, что у меня чума. И знаете, что Ядя мне отве­тила? «Я приду вече­ром и все глаза выца­ра­паю вашей чуме». Не пове­рила, конечно. Она очень ревнива.

И без пере­хода, без обыч­ных любез­ных финаль­ных фраз:

— Ну, прощайте! Я очень устал, и кружится голова.

IV

Народ­ный дом им. А. С. Пушкина (улица Воло­дар­ского, дом 19), Влади­во­сток. Начало XX века.

В тот же день Викен­тьев позво­нил мне около один­на­дцати часов вечера. Голос очень слаб.

— Вы не легли ещё? Нет? Ну и отлично. Я никак не мог не вызвать вас. Непе­ре­да­ва­е­мая тоска и тяжесть в сердце. Несколько раз подсту­пал бред, но я его прого­нял конья­ком.

Пауза. Вздох. И:

— Вы знаете? Ведь она была!

— И видела вас? — вздрог­нул я.

— Да, я открыл дверь в сенцы и стоял на площадке лесенки. Вы пред­став­ля­ете? Ядвига была внизу. Шагов десять разде­ляло нас. Я зажи­мал рот салфет­кой, смочен­ной в карбо­ло­вом растворе. Ядвига сделала движе­ние взле­теть ко мне… Я отвер­нулся, чтобы не кашля­нуть в ее сторону, и пока­зал ей…

— Что вы пока­зали?

Ту сторону салфетки, кото­рой зажи­мал рот, в кото­рую перхал. Она в кровя­ных пятнах… Если бы вы могли в следу­ю­щий момент видеть глаза Яди! Так смот­рят на мерт­веца, вста­ю­щего из гроба… Так…

Викен­тьев закаш­лялся.

…глядели враги Персея на голову Медузы.

Он оста­но­вился, видимо, отды­хая, тяжело пере­водя дыха­ние. Кашлял.

Потом:

— Ядя закри­чала: «Чумной!» — голо­сом, каким в сред­ние века кричали «Ведьма» или «Дьявол!». И она упала. Я ушёл к себе. Через полчаса, — не знаю, может быть, больше, — когда я снова выгля­нул в сенцы, они были уже пусты. Я спустился к двери и запер ее, зало­жил на засов. Там, где Ядя лежала, оста­лась гребенка рого­вая. Она и сейчас в моей руке. Веро­ятно, она пахнет ее воло­сами, но нос мой ничего не слышит: из моих легких подни­ма­ется уже запах тления, гроба…

— Вы любите Ядвигу?

— Нет. И она меня — тоже. Но… делала вид, добро­со­вестно играла. Вы слышали ведь сплетню о золоте?..

— Она оскор­била меня криком «Чумной!», — вяло и как будто не своим голо­сом продол­жал боль­ной. — Она крик­нула на меня как на нечи­стого духа, при виде кото­рого читают молитву «Да воскрес­нет Бог и расто­чатся враги его». И знаете, после этого я впер­вые стал бредить. Я увидел Чуму. Она стояла в углу комнаты… Белый крова­вый саван и черное лицо из капю­шона. Сгнив­шее лицо. Синее… Ай! — вдруг взвизг­нул он.

Затем, видимо, снова начался приступ бреда.

— Сергей Ивано­вич, ради Бога! — кричал Викен­тьев. — Молю вас, приез­жайте немед­ленно с докто­ром. Я ещё не чумной, она ещё не схва­тила меня, но тянет, тянет, тянет… Ах, да поймите же, тянет ко мне руки! Она!.. Ай!

Трубка всхлип­нула и умолкла. Я долго не вешал трубку: ждал, что Викен­тьев, быть может, успо­ко­ится и опять подой­дет к трубке. «Пей коньяк!» — кричал я в надежде, что он меня услы­шит. Но в трубке был лишь глухой гул, потрес­ки­ва­ние элек­три­че­ского тока в прово­дах и иногда дале­кий, как бы за много-много верст, чело­ве­че­ский голос, слов кото­рого нельзя было разо­брать. Видимо. Викен­тьев бросил трубку, не пове­сив ее на рыча­жок аппа­рата.

Бухта Золо­той Рог, Влади­во­сток, начало XX века.

V

Заснуть я не мог. Закры­вая глаза, я пред­став­лял себе домик на скали­стой вершине сопки — жалкую одно­этаж­ную халупку, в кото­рой бесну­ется зачум­лен­ный. Видел взъеро­шен­ного от ужаса котёнка, фыркав­шего на боль­ного, распу­шив свой хвост. Даже видел Чуму, чёрно­ли­цую ведьму в запят­нан­ном кровью саване, протя­ги­вав­шую руки к моему несчаст­ному прия­телю.

И вот я оделся и вышел на улицу, сырую и глухую от тумана, с вечера ещё нагнан­ного с моря. От глухой сырой темноты город был похож на морское дно, и редкие прохо­жие возни­кали из мглы и расплы­ва­лись в ней, как рыбы в нечи­стом водо­еме. Ника­ких звуков. Лишь влаж­ная сырая тишина, от кото­рой можно было задох­нуться. Лишь муть.

Я дошёл до улицы, подни­мав­шейся в гору, на вершине кото­рой был домик Викен­тьева, и оста­но­вился в нере­ши­мо­сти. Не подняться ли, не посту­чать ли в окно его комнаты, не крик­нуть ли через стекло:

— Друг, убей себя! Найди муже­ство в сердце! Зара­жён­ному смер­тью нет другого исхода, как самому отдать себя Ей.

«Но ведь он в бреду, он безу­мен, — думал я снова, — 0н примет мой стук за сигнал смерти, за весть Чумы».

Нет, не жалость владела мной, не буду лгать. Я хотел взгля­нуть в окна зачум­лен­ного. В эту мутную ночь я верил, что увижу черно­ли­цую женщину в крова­вом саване, увижу Ее Вели­че­ство Чуму, всю зиму и всю весну мучив­шую город.

И я, дрожа от сыро­сти и тоски («Не прибли­жай­тесь к зара­жен­ному смер­тью!»), верил, что я убью Чуму. Мои пальцы в кармане куртки, не выпус­кая, сжимали уже согрев­шу­юся сталь револь­вера.

Путь был труден и долог. Кто бывал во Влади­во­стоке, те знают, как тяжело, особенно ночью, подни­маться к доми­кам, выстро­ен­ным на самых верши­нах его сопок. Все-таки я добрался. Из тумана зама­я­чил жёлтый, расплыв­ча­тый ореол един­ствен­ного осве­щён­ного окна домика зачум­лен­ного. Я отво­рил калитку пали­сад­ника, стара­ясь не скри­петь, и оста­но­вился, чтобы пере­ве­сти дыха­ние, дать отдых сердцу, утом­лён­ному быст­рым подъ­ёмом в гору.

И только тут я услы­шал позади себя шаги. Шёл кто-то, видимо, очень груз­ный, шёл, громко дыша и осыпая землю и камни.

Я вбежал в садик и спря­тался в каких-то кустах. Револь­вер я вынул из кармана и реши­тельно сжимал в кулаке его шерша­вую руко­ятку.

Чего же я испу­гался?

Я это понял, уже сидя в цара­па­ю­щем ветвями, сыром, теку­щем тума­ном кусте сирени. Дальше дома Викен­тьева — вернее, выше его — жилья уже не было. Тот, кто шёл внизу, мог идти только к зачум­лен­ному.

Зады­ха­ясь от страха, я корчился в мокром кусту, как молитву, но совер­шенно беззвучно, шепча два стиха Саади:

Живу­щий, не прибли­жайся к зара­жен­ному смер­тью:

Смерть не прого­нишь, она же тебя сразит.

VI

Угол Свет­лан­ской и Мисси­о­нер­ской улиц, начало XX века.

Это был Быст­риц­кий, муж Ядвиги. Я узнал его сразу, как только он, как и я раньше, оста­но­вился у калитки, чтобы пере­дох­нуть, отды­шаться. Огром­ный и тяже­ло­вес­ный, ещё вырос­ший в мути тумана, он темнел в десяти шагах от меня, как медведь, встав­ший на дыбы. Когда он двинулся к окну, на него из-за стекла упали желтые отсветы, и я увидел, что в руках Быст­риц­кого палка.

Этой палкой он посту­чал в стекло и отодви­нулся в сторону от света.

И сейчас же к окну подско­чил чело­ве­че­ский силуэт. Он, нагнув­шись, прижал лицо к стеклу, отчего голова, как у горбуна, ушла в плечи. Зачум­лён­ный смот­рел в темноту.

— Кто там? — услы­шал я из-за стекла слабо донес­шийся голос.

Быст­риц­кий вышел на свет окна. Теперь его рот закры­вал респи­ра­тор, что были в боль­шом ходу в городе и прода­ва­лись в каждой аптеке.

— Это я! — отве­тил Быст­риц­кий. — Узна­ешь? Муж Ядвиги…

Басо­вые ноты голоса мягко прошле­пали в тумане. Я видел, что Викен­тьев что-то делал с окном.

— Да, конечно, — поду­мал я, — он отдер­ги­вает шпин­га­лет, чтобы открыть окно.

Понял это и другой посе­ти­тель чумного. Он отпрыг­нул в туман, по другую сторону моего куста.

Теперь Викен­тьев стоял у откры­того окна. В пятна­дцати-двадцати шагах от меня было его зачум­лен­ное перха­нье. К счастью, он смот­рел в другую сторону, туда, откуда разда­вался голос Быст­риц­кого. Рядом с Викен­тье­вым что-то шеве­ли­лось: это был котё­нок, вспрыг­нув­ший на подокон­ник.

Быст­риц­кий гово­рил:

— Я всё знаю: Ядвига сего­дня расска­зала мне. На ней лица не было, когда она верну­лась от тебя! Но чёрт с вами обоими! Об одном прошу, как чест­ный чело­век: отдай мне, пожа­луй­ста, золото. Ведь есть оно у тебя?

— Нету! — слабым, хрип­лым голо­сом отве­тил боль­ной. — Нету его давно!

— Врешь, брат! — вздох­нул Быст­риц­кий. — Есть оно! Все гово­рят. Да и как не быть? Вон дом купил, жил как… Ну, а зачем оно тебе? Даже в гроб с собой не возь­мешь. Отдай нам! Если Ядвига не забо­леет — как оно нам приго­дится! Отдай, милый! Христом прошу, отдай! Поми­нать всю жизнь будем, могилку…

Быст­риц­кий, веро­ятно, хотел сказать «могилку обиха­жи­вать будем», но вспом­нил, что трупы чумных сжигают, и осекся. И сейчас же снова заба­сил, скры­ва­ясь где-то побли­зо­сти, в тумане и мгле:

— А если бы ты знал только, что с Ядей-то, с твоей Ядей, — подчерк­нул он, — дела­ется! Боюсь, с ума не сошла бы. Любит! Даже к чумному пришла, не побо­я­лась… Неужто не отдашь золота?

Викен­тьев плакал, упав грудью на подокон­ник. Плакал и кашлял. Я видел, как коте­нок обню­хал его голову, фырк­нул и спрыг­нул в сад.

Викен­тьев поднял голову и, поис­кав глазами там, откуда разда­вался голос Быст­риц­кого, сказал в густую, сырую темноту ночи:

— Да пойми же ты, жесто­кий и глупый чело­век, что золото моё, будь оно у меня, зара­жено чумой. Ну, как же ты его возь­мёшь?

— Это я всё обду­мал! — радостно восклик­нул в темноту Быст­риц­кий. — И не волнуйся этим! У тебя ведь при колодце ведро есть, а у меня — сулема. Я поднесу ведро прямо под окно, а ты золото в ведро бросай, потом отойди. Согла­сен? Риск, конечно, но я ведь не для себя, а для Яди. Сам посуди — ну на что тебе теперь золото? Будь же поря­доч­ным чело­ве­ком. Ну, бежать мне за ведром?

С минуту он ожидал ответа и, не полу­чив его, всё же зато­пал к неболь­шой пади за домом, где проби­вался горный ключ и, обло­жен­ный диким камнем, имелся водоем. Викен­тьев же ушел вглубь комнаты.

Как и Быст­риц­кий, я поду­мал, что он согла­сился и соби­ра­ется достать свое золото. Но теперь из своего куста я видел, как Викен­тьев, горбясь, блуж­дал по комнате, словно искал поте­рян­ный носо­вой платок.

До моего уха донес­лось:

— Кись, кись, кись!.. Напа­дун, Напа­дун!..

И опять:

— Кись, кись, кись!

Боль­ной искал котенка.

Вот он снова подо­шёл к окну, высу­нулся, увидел, обра­до­вался и стал звать живот­ное. Мне даже пока­за­лось, что он хочет вылезти из окна, и я уже опустил предо­хра­ни­тель, чтобы стре­лять в зачум­лен­ного: да, теперь передо мной был уже не прия­тель мой Викен­тьев, а сама Чума, соби­ра­ю­ща­яся прогу­ляться по городу. Но в это время боль­ной услы­шал шаги Быст­риц­кого и откач­нулся назад. Шаг Быст­риц­кого был неров­ный: он нес бадью с водой, воло­чил ее по земле, катил ребром. Слышно было, как плес­ка­лась вода.

— Вот и отлично, — одышно проба­сил он, увидав в окне Викен­тьева. — Принёс золото? Сейчас я разме­шаю палоч­кой сулему. Тут, брат, её на всю чуму хватит.

И он, неви­ди­мый мне из-за куста, оста­но­вился и, веро­ятно, сел перед бадьей на корточки.

— Кись, кись, кись! — донес­лось из окна.

— Чего ты? — удивился Быст­риц­кий.

— Котё­нок выпрыг­нул из окна! — сердито, капризно отве­тил боль­ной и прика­зал: — Подай его мне!

— Да я зара­жусь же!..

— Тогда не дам золота! — закри­чал чумной. — Как хочешь! Вон коте­нок около тебя. Обмакни руки в сулему и подай. Может, и не забо­ле­ешь. Наверно не забо­ле­ешь! А я без котенка не могу. Я с ума без него сойду… Никого у меня нет, кроме него!

И Викен­тьев завсхли­пы­вал и запер­хал, свеши­ва­ясь из окна в ночь — вот-вот выва­лится.

— Стой! — крик­нул на него Быст­риц­кий. — Подо­жди… чтоб ты сдох! Я согла­сен. А золото дашь?

— Дам!

— А где оно?

— Вот…

Боль­ной обеими руками поднял над окном неболь­шой саквояж.

Вот оно. Больше десяти фунтов. Бери, только поймай котёнка. Что я без него! Он Чуму от меня прого­няет.

— Хорошо, будь ты проклят, чумной дьявол! — выру­гался Быст­риц­кий.

Затем плес­ну­лась вода в ведре: это он мочил руки в растворе сулемы. Потом, прокли­ная и черты­ха­ясь, он стал ловить котёнка. Живот­ное не скоро было поймано. Прошло, веро­ятно, минуты три, прежде чем зверек писк­нул в огром­ных лапах Быст­риц­кого.

Затем я слышал, как, крик­нув чумному: «Отойди от окна!» — Быст­риц­кий шагнул к его свет­лому четы­рех­уголь­нику и, види­мый мне, шварк­нул котенка в окно, крик­нув:

— Полу­чай и сыпь золото. Сейчас подкачу бадью!

И тут из проплё­ван­ного чумой откры­того окна раздался хрип­лый, преры­ва­е­мый кашлем, хохот безум­ного чело­века. Так могла смеяться только сама Чума, черно­ли­кая женщина в крова­вом бала­хоне. И она кричала, прижи­мая к плечу котёнка, кричала, крив­ля­ясь и перхая.

— Дурак, дурак!.. Гово­рил же я, что у меня нет ника­кого золота. Ни одного пяти­руб­лёвика! А впро­чем, может быть, и есть! Но не дам, не дам, не дам! Пони­ма­ешь — не дам! А ты забо­ле­ешь… И Ядвига твоя забо­леет, будьте вы все прокляты!..

Быст­риц­кий остол­бе­нел и дико глядел на боль­ного.

— Убью! — прогро­мы­хал он.

— Нет, нет, нет! — плясал безум­ный в окне. — Нет, нет, нет! Не убьешь! Я бессмертна. Я — Чума. Я вот сейчас вылезу и схвачу тебя. Я — Чума.

И Викен­тьев занёс ногу через подокон­ник. Быст­риц­кий исчез. Чума шла гулять по городу с зара­жен­ным котен­ком в руках.

— Не подхо­дите к зара­жён­ному смер­тью! — пропел во мне стих Саади, и я поднял брау­нинг.

«Прости, друг, — мысленно сказал я, взяв на мушку голову Викен­тьева. — Прости. Так надо…»

Выстрел в тумане был едва слышен. Боль­ной откач­нулся и исчез в комнате. Шестом я прикрыл окно, чтобы коте­нок не выпрыг­нул. Потом в сарае за домом я нашел стружки, солому и ещё что-то горю­чее.

Подув­ший предут­рен­ний вете­рок помог дому разго­реться.

Ядвига и её муж умерли через десять дней. Они были послед­ними чумными в городе. Я убил Чуму.


Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала «Письма из Влади­во­стока» при поддержке редак­тора рубрики «На чужбине» Климента Тара­ле­вича (канал CHUZHBINA).


Читайте ещё одну остро­сю­жет­ную исто­рию «„Бритва“: корот­кий рассказ Влади­мира Набо­кова»

Поделиться