Буржуа и твёрдый знак

Удиви­тельно, но в нашей рубрике «На чужбине» ещё не было писа­тель­ского твор­че­ства эмигрантки Нины Бербе­ро­вой. Бербе­рова — один из силь­ней­ших публи­ци­стов и лето­пис­цев жизни эмигран­тов первой волны. Её будет некор­ректно запи­сать в белых эмигран­тов. Несмотря на благо­род­ное проис­хож­де­ние, она принад­ле­жала к около­ле­вой интел­ли­гент­ской тусовке и в 1924–1925 годах нахо­ди­лась в орбите проле­тар­ского писа­теля Максима Горь­кого, кото­рый пред­по­чи­тал для жизни буржу­аз­ный итальян­ский Капри госу­дар­ству рабо­чих и крестьян.

Нина Бербе­рова с мужем, поэтом Влади­сла­вом Хода­се­ви­чем. Сорренто (Италия), 1925 год

Однако Горь­кий впослед­ствии вернулся в СССР, а Бербе­рова и боль­шин­ство её окру­же­ния, вклю­чая мужа, поэта Влади­слава Хода­се­вича, уехали в Париж. Она прожи­вёт долгую жизнь, пере­жив Вторую миро­вую в Париже. Затем Бербе­рова пере­ехала в США, где не проси­жи­вала штаны и не писала в стол или эмигрант­ский журнал, кото­рый читают полторы калеки. Напро­тив, она препо­да­вала русскую лите­ра­туру в Прин­стоне и Йеле.

Умерла она только в 1993 году в Фила­дель­фии. Ей было суждено стать свиде­те­лем всей русской (да и миро­вой) драмы XX века — от Нико­лая II со Столы­пи­ным до Ельцина с Хасбу­ла­то­вым, ни говоря уже о Гитлере, Муссо­лини, де Голле, Кеннеди и даже Рейгане с Бушем. Случи­лось ей увидеть и пере­стро­еч­ный СССР — в 1989 году Бербе­рова посе­тила Москву и Питер в рамках встреч с «лите­ра­тур­ной обще­ствен­но­стью».

88-летняя Нина Бербе­рова в СССР в 1989 году

Пред­ла­гаю вам начать знаком­ство с твор­че­ством Бербе­ро­вой через её рассказ «Твёр­дый знак» из межво­ен­ного цикла. Сия исто­рия — порт­рет русского пари­жа­нина-буржуа, креп­кого мужичка 61 года, дожи­ва­ю­щего свой век в достатке и одино­че­стве. Здесь нет и разго­вора о скуке по России — поста­рев­ший буржуа на своём месте, и таким же одино­ким, в тех же обсто­я­тель­ствах, его можно пред­ста­вить и в доре­во­лю­ци­он­ном Питере, и в совре­мен­ной Москве.


Твёрдый знак

Кто-то как будто ходил по квар­тире, словно нарочно, чтобы напу­гать Алек­сандра Льво­вича, чтобы он, проснув­шись, обмер, чтобы всё утро было испор­чено этим испу­гом. Как он ни крепился, сердце захо­ло­нуло: шаги разда­ва­лись в столо­вой. Вход­ную дверь он вече­ром запер, он это помнил, но чёрный ход? но окно? «Ах нервы, нервы!» Это трубо­чи­сты рабо­тают в сосед­ней квар­тире. Как надо быть осто­рож­ным, как надо беречься, сколько неожи­дан­ных непри­ят­но­стей подсте­ре­гает нас в жизни!

Шлёпанцы, халат, взъеро­шен­ные полу­се­дые волосы, дыра во рту сбоку — это так, для себя. Если кто-нибудь звонит, сейчас же выки­ды­ва­ется из шкафа мали­но­вая, в ястре­бах, шёлко­вая хламида, сафья­но­вые туфли, души­стой щёткой пригла­жи­ва­ются волосы, встав­ля­ется зуб. И Алек­сандр Льво­вич идёт к дверям со слад­чай­шей улыб­кой, слегка заводя правую ногу, накру­тив на палец перстень. Племян­ница, швей­ца­рихи разно­сит почту, или это прачка, или итальянка пришла убирать квар­тиру. Один раз явилась пожи­лая, с умным лицом шести­де­сят­ницы, горнич­ная дочери с запис­кой: «Папа, вчера у нас сняли теле­фон, сего­дня запрут элек­три­че­ство. Кроме повара и Берты отпу­стили всех. Не прошу у тебя денег, но купи персид­ский ковер из гости­ной. За него было запла­чено двена­дцать тысяч, для тебя усту­пим за восемь. Шура.»

Стра­ница с буквой Ъ из книги «Азбуки в картин­ках». Алек­сандр Бенуа, 1904 год

Надев боль­шие очки, в кото­рых его тоже никто нико­гда не видел, он садился за стол, под порт­рет извест­ного деятеля (кото­рый бы веро­ятно очень удивился, узнав куда его пове­сили), выпи­вал стакан горя­чей воды и читал газеты, чтобы было о чём пого­во­рить, если случится. Дело­вые письма, письма с прось­бами, женские письма, он раскла­ды­вал по местам. Потом выни­ма­лась тетрадь с золо­тым обре­зом: «Мои размыш­ле­ния и звуки». Указа­тель­ным паль­цем левой руки подпи­рался скле­ро­ти­че­ский висок. В тетрадь запи­сы­ва­лись вчераш­ние расходы (завтрак, такси, на чай, цветы, аптека). Здесь же был список (пример­ный) женщин, кото­рых на всякий случай надо было иметь в виду:

«Соло­мина. Намек­нуть: тысячу сразу, или триста поме­сячно. Во всяком случае не давать ни теле­фона, ни адреса.

Лиля. Попы­таться цветами и теат­раль­ными биле­тами.

Клав­дия Петровна. Изоб­ре­тать. Пора­жать. Взять врас­плох.»

И так далее. Стакан горя­чей воды был выпит за полчаса до кофе и сварен­ного всмятку яичка. В десять без десяти позво­нил теле­фон, и хрип­лый мужской голос тороп­ливо, запаль­чиво, не назы­вая себя, начал убеж­дать Алек­сандра Льво­вича, что кончится «всё это» скан­да­лом, что неко­его госпо­дина Якубо­вича уже ищет поли­ция. «Да кто гово­рит?» — спро­сил несколько раз Алек­сандр Льво­вич. «Благо­же­ла­тель», — отве­тил голос и пове­сил трубку. Алек­сандр Льво­вич решил быть с Якубо­ви­чем впредь осто­рож­нее.

Он одевался довольно долго; свер­кая ногтями, благо­уха­ю­щий и какой-то весь осто­рож­ный: не запач­каться бы, не насту­пить бы куда, не увидеть бы чего некра­си­вого (да и не рассы­паться бы), вышел на улицу. Брюне­точка сидела у окна. «Она без меня прямо жить не может», — поду­мал Алек­сандр Льво­вич и оскла­бился. День был самый обык­но­вен­ный, жаркий летний день в городе. Рукой в свет­лой перчатке снимал Алек­сандр Льво­вич трость, монокль прида­вал его лицу что-то свире­пое, бородка едва седела, жёст­кая и острая. Ему каза­лось, что бородка его — это нечто такое, без чего русского пари­жа­нина себе и пред­ста­вить невоз­можно, как невоз­можно пред­ста­вить себе без нее дово­ен­ного Петер­бурга. «Мы донесли, — сказал он одна­жды, и трид­цать один чело­век, затаив дыха­ние, слушали его, и он протя­нул руку к окну, где мигала огнями Эйфе­лева башня, — мы донесли до неё, что у нас было: наш твёр­дый знак!» Но в душе в эту минуту он, конечно, думал про бородку.

Pont Neuf. Худож­ник Констан­тин Клуге, 1930-е годы

В редак­ции русской газеты, куда он прие­хал и где надпись «просят на пол не плевать» отно­си­лась и к нему, на что он в душе возму­тился, он назвал свою фами­лию, и его попро­сили обождать. Ждал он довольно долго, стара­ясь не кипеть, сохра­нить крови её обыч­ный ход, словом если не с поль­зой прово­дить время, то хоть без вреда. Ждал он довольно долго потому, что во-первых, было ещё рано, а во-вторых, в сосед­ней комнате два чело­века промеж себя спорили, как с ним быть: один гово­рил — надо его послать к чёрту немед­ленно, а другой, что его надо послать к чёрту, но не сразу.

Нако­нец, его попро­сили войти. Он, прежде всего, осве­до­мился, хорошо ли его приняли и кто он. «Да, да, — отве­тил ему скуч­ный чело­век в очках, — что угодно?» Алек­сандр Льво­вич сел, утвер­див на столе свою шляпу изнан­кой вверх, и она вдруг пока­зала миру свою роскош­ную внут­рен­ность: белый атлас, золо­той росчерк фирмы, эмале­вые иници­алы. Он попро­сил напе­ча­тать на видном месте письмо в редак­цию о том, что три дня тому назад упомя­ну­тый в газете Алек­сандр Крас­но­ве­ров (без посто­ян­ного место­жи­тель­ства), высы­ла­е­мый из Фран­ции за разные непо­треб­ства, ничего не имеет общего с ним, присяж­ным пове­рен­ным А. Крас­но­пё­ро­вым.

— Да ведь там вэ-э-э-э, — протя­нул скуч­ный чело­век, — а здесь пэ-э-э-э.

— Жизнь состоит из дета­лей, — и он выплю­нул из глаза монокль. Но напе­ча­тать письмо ему отка­зали.

Посмот­рев на себя мель­ком в зеркало над комо­дом, он вышел. После него в кори­доре остался запах персид­ской сирени, кото­рой он душился вот уже сорок лет.

День был самый обык­но­вен­ный, один из 365 дней, может быть 210-ый, или какой другой. Дел у Алек­сандра Льво­вича не было ника­ких, — дела за него делали другие: поку­пали, прода­вали, попри­дер­жи­вали. Позав­тра­кал он как всегда с поль­зой, встре­чая кого надо. Лакей его знал, в летнее время с террасы отго­нял от него случай­ных нищих, за что он щедро давал ему на чай. Лакей достав­лял ему сведе­ния об обеда­ю­щих дамах. «Ни по чём, — гово­рил он, — госпо­дин Крас­но­пё­ров, здесь ника­кой почвы нет. Не стоит терять сил и здоро­вья». Или: «Все данные за и против. Предо­ставьте нам». (Это значило, что может быть удача, и «против» гово­ри­лось с разбегу). И Алек­сандр Льво­вич, наста­вив стёк­лышко, дерзко и властно смот­рел на блон­динку, ощипы­ва­ю­щую арти­шок. И такая каза­лась она особен­ная, далё­кая, навер­ное приве­ред­ли­вая и зага­доч­ная… А позна­ко­мился — глядишь, всё то же: болтовня, скука, деньги. Но отча­и­ваться не надо: всех пере­про­буем, всему нара­ду­емся! Глав­ное, во всём нахо­дить удоволь­ствие, как заразы бояться огор­че­ний. Довольно было несча­стий: два состо­я­ния поте­рял (в России и в Берлине), жена бросила, дочь ушла, живёт «так», сын застре­лился после карточ­ного проиг­рыша. Пора радо­ваться. Оста­лось — не так уж и много. Только пожа­луй­ста, милые евро­пей­ские прави­тели, не устра­и­ва­ете новой войнишки; земле­тря­се­ния, потер­пите! Гольф­стрем, прошу продол­жать во всю!

— Да сколько ему лет? Ей-богу, он для шести­де­сяти выгля­дит молод­цом, — сказал ему кто-то вслед, когда он вышел из ресто­рана. И правда, хоть он и гово­рил, что ему 54, для шести­де­сяти одного года он был моло­жав, прям, старался плечам прида­вать при походке упру­гость, вообще крепился вовсю, поддер­жи­вая, когда случа­лось, разго­воры о плава­нии, теннисе, о солнце, море, новых, в послед­нее деся­ти­ле­тие появив­шихся худо­ща­вых стри­же­ных женщи­нах (на деле пред­по­чи­тая вялых, роскош­ных особ, нико­гда не брав­ших в руки ни весла, ни ракетки), гово­рил о театре (в мыслях держа «Птичек певчих» и «Даму от Максима»). О том, что после завтрака он дома спит, а перед тем снимает трубку теле­фона, долго громко зевает, охает, кряхтя и смор­ка­ясь, никто не дога­ды­вался. Засы­пал он обычно что-то блаженно высчи­ты­вая, и так устра­и­ва­лись его дела в послед­нее время, что всегда хватало, и оста­ва­лось, и все были довольны, и ещё благо­да­рили его.

Поло­жи­тельно ничего непри­ят­ного не должно было суще­ство­вать на свете. Все непри­ят­но­сти он решил раз навсе­гда отме­нить. Если начать вспо­ми­нать, может испор­титься эта форма, в кото­рую он вдви­нул себя. Третьего дня, напри­мер, он стоял у одного дома на набе­реж­ной. У него была полная уверен­ность в том, что из знако­мого окна третьего этажа ему сбро­сят ключ. Во-первых, как ему каза­лось, он поймал один взгляд — более удив­лён­ный, чем обеща­ю­щий. Во-вторых, он ловко всунул в шёлко­вую сумочку пись­мецо. И окно, действи­тельно, откры­лось. Он пере­шёл через улицу и в ту минуту, как он всту­пал на тротуар, его сверху облили. Это была вода, в этом не могло быть ника­ких сомне­ний. И теперь он старался забыть об этом.

Обык­но­вен­ный день, 219-ый, скажем, старался пробиться, доса­дить ярким светом, сквозь ставни. Алек­сандр Льво­вич завёл глаза, потя­нул носом. В одино­че­стве он разре­шал себе храп.

Féerie nocturne: Exposition universelle. Худож­ник Максим Мофра, 1900 год

Обык­но­венно, под вечер, он шёл прой­тись и гуляя по улицам очень часто жалел, что неудобно носить с собой «Размыш­ле­ния и звуки», многое встре­ча­лось такого, что нужно бы было запи­сать. Для глад­ко­сти жизни мешали на закате слиш­ком ярко блистав­шие стёкла авто­мо­би­лей. «Вот вы все боре­тесь с шумами, — писал он на прекрас­ней­шем фран­цуз­ском языке в письме, адре­со­ван­ном префекту париж­ской поли­ции (и подпи­сан­ном “Русский гость„), — а не боре­тесь с резко­стью света, весьма часто непри­ятно действу­ю­щего на прохо­жих». Он любил писать письма, и обычно, суть в них так и не успе­вал выра­зить, всё пробав­ля­ясь каким-то подо­бием сути. «Доро­гая Вера Михай­ловна, я пишу вам „доро­гая“, хотя должен был бы напи­сать „милая“, по многим причи­нам, о кото­рых вы веро­ятно дога­ды­ва­е­тесь…». «Досто­чти­мый Август Федо­ро­вич, я вчера лице­зрел Якубо­вича по вашему делу, и должен вам спешно сооб­щить, что ничего ещё не могу вам сказать поло­жи­тель­ного», — и ещё, и ещё, стра­ницы две, а то и три, и никак нельзя было доис­каться: прие­хало ли «выше­озна­чен­ное лицо», или уехало, и кто кого будет ждать, и от него ли были вчера хризан­темы, — так он умел напле­сти.

Гуляя, он дохо­дил до улицы, где высоко, как птица в клетке, непро­ни­ца­е­мая в своей весё­ло­сти, пышно­сти и здоро­вье, жила Жермена. Три раза в неделю он подни­мался к ней, в осталь­ные дни посе­щал то обще­ственно-благо­тво­ри­тель­ное учре­жде­ние, в кото­ром был пред­се­да­те­лем, и кото­рое поме­ща­лось в двух темно­ва­тых комна­тах, где от четы­рёх до шести сидел и дымил само­крут­ками секре­тарь почтен­ных лет, с кото­рым Алек­сандр Льво­вич не всегда здоро­вался за руку. Жермена выпро­ва­жи­вала гостей за полчаса до его прихода: то это была подруга, то возлюб­лен­ный, то прибыв­шая из провин­ции мамаша. Что он делал у неё — сказать трудно. Во всяком случае, он распла­чи­вался день­гами и подар­ками, ни о чём не спра­ши­вал, и цело­вал её на проща­ние в лоб. А она, как только он уходил, зава­ли­ва­лась спать до вечера, когда опять кого-то ждала, с конья­ком, ликё­рами, словом со всем тем, что несо­мненно было для Алек­сандра Льво­вича вредно.

Спадала жара. Сади­лось солнце. Посту­ки­вая тростью, он возвра­щался домой, прово­жая глазами женщин, оста­нав­ли­ва­ясь перед витри­нами мага­зи­нов белья и гото­вого платья. «Как изящна жизнь, — думал он, — и как изящно живу я сам, надо только стараться не заме­чать уродств. Вот идёт дере­вяшка. Пусть идет себе, отвер­нёмся. Какое потное лицо». И он сейчас же пере­хо­дил через улицу.

Вече­ром, в уютном каби­нете, начи­на­лись теле­фон­ные разго­воры. Лампа под низким абажу­ром, шкура под ногами, цветы в вазе. «Ах, доро­гая, приез­жайте сейчас ко мне, сердце мое бездонно бьётся». В теле­фоне слышался сдав­лен­ный смех.

— Муж слушает в другую трубку, преду­пре­ждаю вас, — гово­рил женский голос.

— Ах, доро­гая, как вы умеете шалить!

(А муж, действи­тельно, слушал, и оба кусали губы, чтобы не расхо­хо­таться.)

— Милая, я сейчас еду к вам, — начи­нал он минут через пять, уже другой, — я бескрайне соску­чился.

— Пошли его к чёрто­вой матери, — гово­рила подруга лёжа на диване, пыта­ясь поло­жить ногу на комод.

— Я буду вас ждать на углу, под пролив­ным дождём, — гово­рил он третьей, — пусть стру­ится стихия, я стоек, когда я влюб­лён.

— Как? Стру­ится? Что такое? — спра­ши­вал голос. — Подо­ждите, это прямо запи­сать хочется: стру­ится стихия. Ха-ха-ха! Вот вы умрёте, и никто уже не скажет такого.

Нако­нец он услы­шал из какой-то квар­тиры, куда долго не мог дозво­ниться, звуки рояли и детский голос:

— Нет, мама не может подойти, у нас гости. Нет, к нам нельзя, у нас гости.

Portrait of Madame M. Худож­ник Тамара де Лемпицка, 1930 год

Сжав челю­сти, застег­нув­шись на все пуго­вицы, он подхо­дил к окну, кашлял, бодрился. Там, напро­тив, в окне, он искал брюне­точку. Двор пуст и гулок. Неви­ди­мый во мраке чело­век просту­чал цинко­вым ведром, грох­нул мусор в мусор­ный ящик; пахло горо­дом, летом, пыль­ной ночью. В небе было черно; там где-то крепко и прочно сидели звёзды. К звёз­дам у него было всяче­ское сочув­ствие. Он думал: не заме­чать, прези­рать, выду­мать что-нибудь, от чего все ахнут. Сколь­зить. И нечего вспо­ми­нать, пере­тря­хи­вать, пере­сы­пать в памяти какие-то неудачи: возмож­ное мошен­ни­че­ство Якубо­вича, утрен­них трубо­чи­стов, все вырван­ные из его ладо­ней женские руки, удар по зубам в такси одна­жды, и ещё раньше — или нет, совсем недавно — хохо­чу­щий голос в фойе театра: он сказал что-то такое поли­ти­че­ское и о том, кого пускать и кого не пускать куда-то. Открылся моло­дой женский мали­но­вый рот с осле­пи­тель­ным полу­кру­гом зубов. Кругом стояли и слушали люди:

— Скорей, торо­пи­тесь! Не то вас упразд­нят! Стара­е­тесь во всю, ведь таких как вы ни-ког-да больше не будет!.. Вы уже и сейчас не нужны никому, как твёр­дый знак, да, да, напрасно вы так бережно везли его за собой вокруг земного шара! Ах, если бы вас можно было надеть, как бабочку, на булавку!..

1933



Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала CHUZHBINA.

Поделиться