Опасные связи Зинаиды Гиппиус

Хотя совре­мен­ный мир несколько размыл стерео­типы харак­те­ров и пове­де­ния между полами, даже по нынеш­ним меркам русская писа­тель­ница Зина­ида Гиппиус была не по-женски брутальна. Не случайно она публи­ко­ва­лась под мужскими псев­до­ни­мами, пред­по­чи­тала мужские наряды, привычки и мужское обще­ство женскому. Мужской костюм, да на женщине! Мода и вкусы смени­лись, но чело­ве­че­ская суть не изме­ни­лась. Необыч­ный клас­си­че­ский наряд (платье или костюм-тройка), одетый проти­во­по­лож­ным полом, всё ещё может вызвать возбуж­де­ние у публики.

Порт­рет Зина­иды Гиппиус 1906 года, выпол­нен­ный в Париже худож­ни­ком Львом Бакстом, колле­гой Гиппиус по твор­че­скому объеди­не­нию «Мир искус­ства».

Иной раз читая про русский Сереб­ря­ный век, пора­жа­ешься, насколько циклична исто­рия и насколько же мы, наши лите­ра­тур­ные сюжеты и даже поли­ти­че­ский дискурс сильно не изме­ни­лись за сто лет. Ну, правда, мы стали чуть провин­ци­аль­нее, чем наши предки. Нынче русскому писа­телю гораздо слож­нее стать попу­ляр­ным на Западе, чем это было в начале прошлого века.

Скажем, куль­тур­ные контакты на низо­вом уровне. Тот факт, что предок Зина­иды Гиппиус — немец Адоль­фус фон Гингст, прие­хал в Россию ещё в эпоху Ивана Гроз­ного и открыл в Москве свой книж­ный мага­зин в 1534 году, нам кажется довольно необыч­ным собы­тием, хотя это было баналь­но­стью для гораздо более муль­ти­куль­тур­ной и глоба­ли­зи­ро­ван­ной России начала XX века. Я вообще не удив­люсь, если в москов­ской Немец­кой Слободе времён Бориса Году­нова жило больше немцев, чем ныне живёт в Москве.

Жаль, что с 1917 года был взят тренд на «денем­чу­ри­за­цию» России. Кажется, мы все от этого немного поте­ряли. Поли­ти­кам было бы проще вести дела с Евро­пой, бизнесу и твор­че­ской интел­ли­ген­ции было бы также проще прода­вать русские товары и куль­туру, если бы низо­вые — дело­вые или даже семей­ные — связи не прерва­лись с евро­пей­цами.

«Приезд иностран­цев в Москву XVII столе­тия» — клас­си­че­ская картина от мастера доре­во­лю­ци­он­ного соцре­а­лизма в живо­писи Сергея Иванова, 1901 год

Рассказ Зина­иды Гиппиус «Японочка» — это довольно необыч­ная эмигрант­ская исто­рия. Прочи­тав сей чернуш­ный сюжет, мне сразу стало ясно, почему Гиппиус защи­щала неод­но­знач­ную поэму своего собрата-эмигранта Геор­гия Иванова «Распад атома». Он тоже писал хлёстко и не без «перчинки», кото­рая в умерен­ных дозах придаёт непло­хой драйв сюжету.

Не стану защи­щать оба произ­ве­де­ния с худо­же­ствен­ной точки зрения, но с исто­ри­че­ской они — вели­ко­леп­ный памят­ник тому, что чело­ве­че­ская натура не сильно меня­ется. То, что сего­дня нам кажется деге­не­ра­тив­ной совре­мен­но­стью, пришед­шей из ниот­куда, это на самом деле посто­ян­ный элемент реаль­но­сти, кото­рый просто в неко­то­рые эпохи временно пропа­дает из нашего фокуса.


Японочка

Опуб­ли­ко­вано впер­вые
в газете «Послед­ние ново­сти» (Париж)
28 авгу­ста 1932 года

I

— Он сего­дня вернётся, правда? — сказала высо­кая тонень­кая девушка, почти девочка, с такими свет­лыми воло­сами, что издали они каза­лись седыми.

— Папа? — отозва­лась Анна Ильи­нишна, сидев­шая у окна простор­ной гости­ной за какими-то бума­гами. — Гово­рил, сего­дня. Да вот, не он ли?

Пышно­во­ло­сая Ли-ди не успела броситься в перед­нюю; Павел Ильич был уже на пороге. Она тотчас повисла ему на шею.

— Поду­ма­ешь, недолго расста­ва­лись, — усмех­ну­лась Анна Ильи­нишна, полная пожи­лая женщина, подходя к брату. — Как ты на три дня в Бель­гию, — не дождётся, точно ты опять пропа­дёшь.

Ли-ди и за обедом не спус­кала глаз с отца, ожив­лённо что-то ему расска­зы­вала. Думала она по-фран­цуз­ски; но дома было заве­дено гово­рить по-русски, а с отцом ей и самой по-русски было почему-то гово­рить прият­нее. Она не похожа на отца, как не бывает похож детский порт­рет на чело­века в зрелые годы: Павел Ильич немо­лод, широк и плотен. Но такие же правиль­ные, краси­вые черты лица у обоих; такие же, чуть разве темнее, волосы и у него; такие же серо-синие глаза; и те же широ­кие, пуши­стые полоски бровей: от них в обоих лицах было что-то упря­мое, страст­ное и робкое.

Павел Ильич всё погля­ды­вал на четвёр­тый прибор. Нако­нец, спро­сил:

— А где же другая… моя дочка?

— Всегда опаз­ды­вает. Придёт, — вскользь отве­тила тётка.

После кофе Павел Ильич пошёл к себе. Частые дело­вые поездки в Бель­гию (он был видный инже­нер) стали утом­лять его, особенно в послед­нее время. Но и домой возвра­щался он теперь в каком-то смутно-тревож­ном состо­я­нии.

Домой! Этот «дом» был у него совсем недавно. Для семьи своей Павел Ильич Корвин с 17-го года «пропал без вести». Для Корвина с того же года пропала его семья. Он не знал, что старик-отец умер в москов­ской тюрьме, а моло­дая жена, ещё раньше, — в нетоп­ле­ной боль­нице. Но не знал он также, что стар­шая его сестра, энер­гич­ная женщина-врач, давно сумела выбраться с двумя малень­кими девоч­ками за границу. Поис­ками явно погиб­шего брата ей неко­гда было зани­маться: сооб­ра­зив поло­же­ние, она тотчас приня­лась пере­учи­вать свою меди­цину, добы­вать фран­цуз­ский диплом. Трудно пришлось в начале: подго­товка к экза­ме­нам, средств почти ника­ких, дети на руках… Но и тут вывер­ну­лась: отдала пока дево­чек в какой-то полу­приют — полу­пан­сион к «Petites Soeurs» (фр. «Малые сёстры». — Ред.), а сама бесстрашно повела студен­че­скую жизнь.

Всё это было далеко позади. И в тот год, когда Анне Ильи­нишне попа­лось на глаза газет­ное сооб­ще­ние о рабо­тах бель­гий­ского инже­нера Paul Korvine, — она уже имела место при фран­цуз­ской клинике, уютную квар­тирку, а девочки гото­ви­лись держать bachot (экза­мен на атте­стат зрело­сти. — Ред.).

Так нашёл Павел Ильич свой «дом». Службу в Брюс­селе оста­вить он не мог; устро­ился так, чтоб туда наез­жать, а жить — «дома». Взяли боль­шую квар­тиру в тени­стом Auteuil, — Корвин очень хорошо зара­ба­ты­вал, скром­ни­чать нужды не было. И потекла мирная жизнь.

Ничто в ней, как будто, не меня­лось. Но есть пере­мены, — и это самые ковар­ные и неждан­ные, — кото­рых долго не заме­ча­ешь. Заме­тишь вдруг, когда всё уже совер­ши­лось. Такую пере­мену открыл в себе, совсем недавно, Павел Ильич.

Войдя в каби­нет, Корвин зажёг зелё­ную над столом лампу; сел на широ­кий кожа­ный диван; заду­мался.

В дверь тихонько посту­чали. Она отво­ри­лась, но кто вошёл, — нельзя было заме­тить в зелё­ном полу­су­мраке; как будто, — никто не вошёл. Корвин вско­чил с дивана; и малень­кое суще­ство, стоя­щее рядом с этим круп­ным, высо­ким чело­ве­ком, каза­лось ещё меньше.

— Я вас потре­во­жила, па? Я хотела сказать вам bonsoir («добрый вечер». — Ред.).

— Нет, что ты! — Корвин взял её за руки, усадил подле. — Ну, как? Дай погля­деть на себя, — он протя­нул руку и поднял немного лампу над столом, — всё учишься? Не заучи­лась ещё?

Малень­кое суще­ство улыба­лось. Свет падал теперь на эту улыбку, такую пере­мен­ную, такую непо­движ­ную, словно это была сама форма крошеч­ного розо­вого рта. Чёрные, как мато­вый уголь, волосы, в кружок подстри­жен­ные, совер­шенно прямые, спус­ка­лись до бровей.

Корвин загля­нул ей в глаза. Они, может быть, смот­рели на него, — может быть, нет. В узких проре­зах век глаза её были, как будто, без зрач­ков: влаж­ная, сплош­ная чернота.

— Вы, значит, хорошо? — сказала Тэ-ки, улыба­ясь. — Значит, теперь пойду.

Гово­рила по-русски без акцента, как все, начав­шие в детстве с русского языка; но несво­бодно, — гораздо более несво­бодно, чем Ли-ди, — и без выра­же­ния. Впро­чем, у неё и голос был такой: ровный, ровно-весё­лый.

— Да куда, посиди, — удер­жи­вал Корвин, не выпус­кая её рук. — Расскажи, что делала? Всё лекции?

— Всё лекции. Надо много рабо­тать. Это ничего, хорошо.

Она, было, села, но опять встала. Глядя близко на её лицо, свежее, ровно смуг­лое, без тени румянца, с прелест­ной линией овала, Корвин думал, что оно похоже на только что снесён­ное яичко; бывают такие: малень­кие, почти прозрач­ные, и не белые, а темно­ва­тые, тёпло-корич­не­вые.

— Ну, ступай, непо­седа, — сказал он, нако­нец. — Беги.

Малень­кая девушка неслышно выскольз­нула из комнаты. Всегда ходила неслышно. И легко, будто танцо­вала (sic!).

Мужчина на балконе. Худож­ник Павел Чели­щев, 1921 год, Герма­ния
Пред­ла­гаю пред­ста­вить глав­ного героя, Павла Корвина, примерно таким

II

В самый год войны, старик Корвин, извест­ный москов­ский промыш­лен­ник, возвра­тясь из обыч­ного своего, дело­вого, путе­ше­ствия в Сибирь и на далё­кий восток, — привёз моло­дой невестке пода­рок — вторую дочку. «Белень­кая уж есть, вот тебе чёрнень­кая». Сопро­вож­дав­шие хозя­ина упра­ви­тель и двое служа­щих много что-то расска­зы­вали, как попался им ребе­нок, и как они его везли. Старик гово­рил только, что «сиро­точка», и «мало не пропала»; что «японочка», а потому надо покре­стить. Девочку окре­стили, и «сест­рёнки» стали жить в одной детской.

Павел Ильич помнит еще, в Москве (когда в послед­ний раз приез­жал туда с фронта) двух смеш­ных крошек в одина­ко­вых платьи­цах, но уже совсем не похо­жих друг на дружку. Одна себя назы­вала Ли-ли-ди… другая — Тэ-тэ-ки.

А затем — провал, до дня, когда в париж­ской квар­тире встре­тил он высо­кую свет­ло­во­ло­сую Ли-ди рядом с этой стран­ной чёрной кукол­кой — Тэ-ки, — и розо­во­гу­бой её улыб­кой.

Для Павла Ильича и они, и сестра, были, прежде всего, семья, чудесно обре­тён­ный «дом». Так он всех их вместе сразу и принял; жил в тихом празд­нике. Лишь поне­многу стал заме­чать, какие «дочки» у него, — разные; как не похожа поры­ви­стая Ли-ди на ровно-ласко­вую чёрнень­кую куколку, — другую. Росли вместе, а не дружны, хотя нико­гда не ссорятся. Ли-ди прекрасно училась, но, кончив, — не захо­тела в универ­си­тет: упрямо решила, что пойдёт на специ­аль­ные курсы, будет infirmière diplômée (дипло­ми­ро­ван­ная медсестра. — Ред.). Тэ-ки — прилеж­ная студентка, ходит в Сорбонну.

«Ли-ди и малень­кая была капризна, с фанта­зи­ями, — расска­зы­вает брату Анна Ильи­нишна; — из панси­она я её брала, от этих „Petites Soeurs“ — рыдала, и, вооб­рази, до сих пор их наве­щает. Ну, другая, — та всегда ровная, везде ей хорошо, и все хороши. Добрая; только какая-то она… непри­вяз­чи­вая».

Корвин всё вгля­ды­вался в «другую», с каждым днём внима­тель­нее; и — странно: живёт рядом, о жизни её, и о ней самой, знает Павел Ильич так же, как о Ли-ди и сестре; а кажется ему порой — ничего не знает. Всё в ней, — и тёмное личико с малень­ким, широ­ким носом, с бессвет­ными глазами, и каждое движе­ние тела, и ровная ласко­вость, — всё своё, ни на чьё не похо­жее; непо­нят­ное, неожи­дан­ное…

Вот уже следит Павел Ильич, как она вста­нет, сядет, рассме­ётся… Следит, сама не зная, для чего; не пони­мая, почему эта чужая девочка так его трево­жит; и что с ним дела­ется.

Понял не скоро. Но понял.

Зимним утром, проснув­шись (не дома, в брюс­сель­ской своей комнате), — он вдруг почув­ство­вал, что малень­кое суще­ство это, всё цели­ком, с узкими, непро­ни­ца­е­мыми глазами и лёгким телом, — до слад­кой тоски влечёт его к себе.

Было чего испу­гаться. За годы скита­ний Корвин помнит всякие встречи; и слож­но­сти иной раз выхо­дили (он не любил их, впро­чем). Но теперь, это… совсем что-то другое.

Закрыл глаза — и снова перед ним смеш­ное круг­лое личико, непо­нят­ная улыбка…

«Посмот­рим, посмот­рим»… — шептал, вско­чив, быстро одева­ясь. Сразу все пред­ста­вил, что разумно сказал бы ему другой, или даже он сам себе. Ну, конечно, ещё бы… Только ничего ведь нет? А есть — не будет. Не будет.

Скольз­нула быст­рая мысль: «зачем? Ведь я могу… жениться на ней?». Но и тут оборвал себя. Лучше вовсе ни о чем не думать.

С этой-то поры и стали ему тяжки возвра­ще­ния домой. Надо казаться преж­ним, быть совсем таким, как всегда.

Таким не был. Казаться уста­вал. Отдых один — ни о чём не думать.

«Air fer et eau» (étude). Худож­ник Robert Delaunay, 1937 год

III

Первый летний дождь прошу­мел. Солнце, но душно; опять, верно, нале­тит ливень. Прон­зи­тельно пахнет свежей лист­вой. С густых дере­вьев, на тихой улице, падают свер­ка­ю­щие капли.

Павел Ильич с утра дома не был. Теперь изда­лека шел пешком; думал, хорошо, после дождя, прой­тись; но влаж­ная духота исто­мила.

Открыл дверь своим ключом. В квар­тире тихо. Он загля­нул в столо­вую. Там длин­ное окно, прямо в зелень дере­вьев, распах­нуто настежь. У решетки, спиной к нему, стояла малень­кая Тэ-ки.

Обер­ну­лась на шаги. Так быстро спрыг­нула с порога, что лёгкое, тёмно-крас­ное платьице вспых­нуло на солнце; танцу­ю­щим шагом подо­шла.

— Никого дома, па! — сказала, улыба­ясь. — Только я.

Корвин тяже­ло­вато опустился на первый стул. Проёел рукой по голове, по свет­лому бобрику волос.

— Да, — прого­во­рил он. — Да. Так никого? А вот ты…

Протя­нул руку и, охва­тив всю её, малень­кую, поса­дил к себе на колени.

— Вот так — ты — тоже сидела у меня — давно… — лепе­тал он, теряя пони­ма­ние слов. Под широ­кой ладо­нью он чувство­вал холод­но­ва­тую свежесть её обна­жен­ной до плеча руки. Розо­вая улыбка была так нестер­пимо близка, что Корвин не помнил, когда поце­ло­вал её в первый раз. Выры­ва­ясь, полу­при­ходя в себя, шептал: «Деточка, малень­кая моя… боль­шая… хочешь, я тебе всё… всю жизнь… Я всю, не бойся…».

Она и не думала бояться. С легкой непо­движ­но­стью лежала у него на руках. Так же глядели — не глядели на него глаза без зрач­ков, так же улыба­лись не покрас­нев­шие от поце­луев губы. Это неудив­ле­ние и весё­лое спокой­ствие на секунду отрез­вили Корвина. Но Тэ-ки, высво­бо­див нежные, смуг­лые руки, обняла его за шею и, смеш­ным движе­нием игра­ю­щего зверька, прильнула щекой к его лицу.

За окном опять хлынул тёплый ливень, и весело шумела под ним густая листва дерев.

IV

— Не пони­маю и не пони­маю, — сердито гово­рила Анна Ильи­нишна. — Зачем ей пона­до­би­лось жить отдельно?

Ни Ли-ди, ни Павел Ильич (они втроём сидели за вечер­ним чаем) не отве­тили. Она продол­жала:

— В самом деле, ну какой смысл? Стес­няли её здесь, что ли? Да, нако­нец, она бедная девушка, а теперь хоть и по-студен­че­ски жить, не малое нужно содер­жа­ние…

Павел Ильич, откаш­ли­ва­ясь, возра­зил, негромко:

— Что это, Аня, право… Это уж напрасно. Стоит ли гово­рить. Сред­ства у нас есть. А она… ты обеих вырас­тила.

Анна Ильи­нишна пожала плечами, сдер­жи­ва­ясь. В ней кипела и досада, и смут­ное огор­че­ние.

— Тётя, ну что ж, — ласково сказала ей Ли-ди. — Она всегда… она и здесь отдельно жила.

— Да… это правда. Я только не пони­маю. И какую она там комнату нашла? Мы должны же знать…

— Ах, не беспо­койся, всё устро­ится! — пере­бил её вдруг Корвин, встал и вышел из комнаты. Ли-ди прово­дила его испу­ган­ным взгля­дом.

Дело в том, что у Корвина уже несколько меся­цев, как имелась на левом берегу, квар­тирка, наня­тая для встреч с Тэ-ки. Туда-то и решено было, что Тэ-ки пере­едет насо­всем. Он ли решил, она ли, — неиз­вестно: у них всё реша­лось, дела­лось неиз­вестно кем. Павел Ильич не беспо­ко­ился: она весела, довольна, — значит, всё идет, как надо. Если спра­ши­вал о чем-нибудь, — редко отве­чала; глядит, улыба­ется; и он, глядя на её улыбку, забы­вал вопрос.

Одна­жды, — в самом ещё начале, — отве­тила. Он сказал: «Деточка, мы женимся. Я на тебе женюсь». Вдруг припод­ня­лась, — она лежала у него на руках, — и так замо­тала чёрной голов­кой, что лёгкие волосы запры­гали около щёк. Он испу­гался: «Нет? Не хочешь? Почему?». Она опять пока­чала голо­вой, улыб­ну­лась… и в тот вечер он больше не спра­ши­вал, почему она не хочет, чтобы они жени­лись.

Любила подарки. Заме­тив это, Корвин уже не знал удержу. Только бы увидеть, как она, в ярком капо­тике, выбе­жит навстречу и, на цыпоч­ках, тянется обнять его, побла­го­да­рить. Страстно любила цветы. Павел Ильич, с подар­ками, приво­зил ей и цветы. Но она и сама ещё поку­пала, хотя не часто: была береж­лива. Корвин не жалел для неё ничего.

А со всем тем — оста­ва­лась она и обыч­ной париж­ской студент­кой. Посе­щала лекции, зани­ма­лась. С Корви­ным о сорбонн­ских делах нико­гда, впро­чем, не гово­рила; и он не заво­дил речи, боялся, видел, что она не любит. По правде сказать, невнят­ная какая-то болезнь перед ней нико­гда его не поки­дала; откуда? Но он ничего не знал; он и не спра­ши­вал себя, что влечёт его к стран­ному малень­кому суще­ству: любовь? страсть? Или слад­кая, пуга­ю­щая чуждость, неизъ­яс­ни­мая непо­нят­ность?

Часто выез­жал теперь из «дома» на вокзал, — в Бель­гию. Но по дороге менял такси и оста­вался, до следу­ю­щего дня, на левом берегу, — у неё. Утром она, собрав книги, уходила, в синем костюме, в берете. В ожида­нии часа своего поезда, Корвин бесцельно смот­рел в окно, на крыши Парижа; отда­вался несвяз­ным мыслям о Тэ-ки: где она теперь? С кем? Когда вернётся? Или думал, как счаст­ливо выхо­дит, что «дома» никто ещё ни о чём не дога­ды­ва­ется, и всё там по-преж­нему.

Если бы Павел Ильич не был так погло­щён одним, он давно бы приме­тил, что не всё по-преж­нему и дома. Ли-ди уже не броса­ется к нему на шею, когда он приез­жает, не прихо­дит, как бывало, в каби­нет побол­тать. Сестра смот­рит озабо­ченно; с ним молчит, но раз он слышал её голос в комнате Ли-ди — возбуж­дён­ный, то него­ду­ю­щий, то прося­щий. «Что-нибудь о своих делах, о клинике, или насчёт курсов этих, где Ли-ди учится», — поду­мал рассе­янно.

А тут ещё случай один совсем отвлёк его внима­ние. Павел Ильич шёл по боль­шому лево­бе­реж­ному буль­вару, не заме­чая густой толпы, тупо думая, что сего­дня вече­ром пред­стоит-таки ехать в Брюс­сель: его вызы­вают; кажется, что-то слиш­ком забро­сил он дела…

Вдруг его будто толк­нуло: увидел идущую впереди Тэ-ки. Толпа на минуту засло­нила её. Он приба­вил шагу: она, она. её фигурка, её белый берет. И она не одна: с ней какой-то маль­чик, в спор­тив­ном костюме, без шляпы. Павел Ильич заме­тил только малень­кую, чёрную, круг­лую головку. Заспе­шил, чтобы догнать, не успел: Тэ-ки, со спут­ни­ком, уже ловко пере­бра­лась через шумный пере­крё­сток, а его задер­жал ряд авто­бу­сов. Один, другой, третий… Когда прошёл послед­ний, — на проти­во­по­лож­ном углу уже никого не было. Куда они завер­нули? Улиц целых шесть…

Вече­ром, вместо Брюс­селя, отпра­вился к Тэ-ки: «Я на минутку, ты не ждала… Видел тебя издали сего­дня, на St. Michel. С малень­ким маль­чи­ком каким-то». Тэ-ки удиви­лась: «С малень­ким маль­чи­ком? Ah, oui! — рассме­я­лась она: — Это студент, collega».

— Такой малень­кий!

— Почему, малень­кий? Много разных…

Улыба­лась. Он не знал, что сказать ещё, схва­тил её на руки, сжал крепко, до боли: «Ну, я уйду, зани­майся… я в среду… до среды…».

Конечно, много разных. Сколько студен­тов видит она каждый день! Но почему такой малень­кий?

В Бель­гию Павел Ильич, однако, совсем не поехал, — забыл. Шатался по улицам, курил в каби­нете, ждал среды.

Любов­ники. Худож­ник Констан­тин Сомов, 1933 год, Фран­ция
Коллега Гиппиус по «Миру искус­ства» Сомов тоже не чурался темы сексу­аль­но­сти в своих произ­ве­де­ниях

V

Как раз в среду, только что он собрался, в каби­нет неожи­данно вошла Анна Ильи­нишна.

Села на диван и, с обыч­ной своей прямой и резкой мане­рой, глядя брату в глаза, сказала:

— Долго верить не хоте­лось. Непо­нят­ное что-то. Ты соблаз­нил Тэ-ки? Содер­жан­кой своей сделал?

Павел Ильич весь как-то съёжился. Стало вдруг холодно.

— Я… не знаю. То есть, я… Зачем такие слова, Анюта? — приба­вил он, стара­ясь опра­виться. — Я её люблю. Я сам не знаю, как это вышло.

— Не знаешь? Послу­шай, брат. Мы с тобой старых взгля­дов люди, мы люди чест­ные. Я не говорю, что ты чуть не втрое старше, что она была тебе, как дочь, — это пусть… Но если ты любишь, почему ты не женишься? Отве­чай!

— Она не хочет, — с горе­стью прошеп­тал Павел Ильич.

— Что? Она? Да ты не лги мне, я, ведь, всё знаю, что между вами. Ты, право, сума­сшед­ший. Дай Бог, чтоб не хуже. Ты спра­ши­вал ли её?

— Анюта, верь же! Ну, я был безу­мец, кляни меня, хотя, — вот слово, — я сам не пони­маю, что это такое! Но я сразу думал, что мы женимся. Я и теперь… Она не хочет!

Анна Ильи­нишна долго молчала. Потом прого­во­рила, тише:

— Ты ли её погу­бил, она ли тебя губит… не пойму. И ты… давно уж ходишь, как шалый. Давно уж вижу. Но я добьюсь толку. Пого­ворю.

— Анюта, оставь её! — взмо­лился Корвин. — Я сам, я лучше. Спрошу опять… Да не это одно, я бы всё ей отдал! Это фатум какой-то.

— Фатум, фатум… И Ли-ди ещё, бедная. Тоже не фатум ли?

— Что Ли-ди? — встре­пе­нулся Павел Ильич. — Она знает?

— Дога­ды­ва­ется, веро­ятно… Да не в том дело, это совсем другое. После. Успе­ешь о Ли-ди. И я-то, — приба­вила с серди­той усмеш­кой, — выси­дела курица утят! Ну, та чужая… Всегда чужая была. А куда родную тянет, — и того не поймешь. Ах, Павел, Павел…

Он обнял стар­шую сестру свою, присло­нился голо­вой к её плечу. Между ними было горе. Непо­нят­ное. Но на крат­кую минуту оно их соеди­нило.

VI

«Вот и узна­лось, и ничего!», — думал Корвин как-то вяло. Отупе­ние и расслаб­ле­ние нашло на него в послед­ние дни. Пусть бы так всё и шло, как шло; не трогать только. С Тэ-ки виделся, но не сказал ничего, — не сказа­лось. Дома жил странно, — точно по стенке ходил, голову вобрав в плечи, тщательно избе­гая встре­титься с сест­рой. Но, конечно, что должно было случиться, — случи­лось. Он тихонько прохо­дил по кори­дору, когда Анна Ильи­нишна засту­пила дорогу: «Как же у вас решено?» — спро­сила она.

Павел Ильич затих. И вдруг, в неожи­дан­ной ярости, закри­чал, почти заво­пил, сжимая кулаки:

— Да оста­вят ли меня в покое! В покое! В покое!

Схва­тил шляпу, выбе­жал вон. На улице пришел немного в себя, хотел, было, вернуться, — не вернулся. Всё равно. Поехал к Тэ-ки.

Она встре­тила его спокойно и весело, как всегда. Что-то заго­во­рила, радостно и привычно ласка­ясь. Но он снял с плеч её руки. Усадил около себя, на низень­кий, узкий диван­чик.

— Послу­шай, деточка моя, — начал он возбуж­дённо. — Послу­шай. Мне очень трудно. Я совсем не могу без тебя. Такая уж ты малень­кая волшеб­ница, — жалко пошу­тил он, преодо­ле­вая внут­рен­нюю дрожь. — Скажи мне, обещай мне, что мы нико­гда не расста­немся.

— Зачем? — сказала Тэ-ки, глядя на него непро­ни­ца­е­мыми своими глазами без зрач­ков. — Ведь вам здесь всегда весело, па?

Корвин прого­во­рил с тоской:

— Да нет. Я о тебе. Хочешь, мы всегда, всегда будем вместе?

— Это нельзя, — пока­чала Тэ-ки голо­вой.

— Нет, можно! Ты скажи только: ты хочешь?

— Никак нельзя. А зачем?.. Постойте, — пере­била она себя, — я лучше покажу… мои chrisantèmes (хризан­темы. — Ред.). Они в той комнате. Какие краси­вые!

Она всегда немножко затруд­ня­лась русской речью. Но не избе­гала её. «Очень краси­вые!» — повто­рила она и сделала попытку встать. Корвин удер­жал её за руки.

— Нет, девочка, потом. Я хочу знать, почему нельзя. Ты не хочешь? Зачем же ты лука­вишь?

— Я? Я нико­гда не… это, не лукавлю, — сказала Тэ-ки, и сказала правду: ника­кого лукав­ства не было в её улыбке, как ни одной скла­дочки на ровно-смуг­лом лице. — Я сказала, — вам хорошо со мной, па? Теперь? Да? Теперь — так, потом — другое.

— Потом другое? — повто­рил он, не пони­мая, но холо­дея. — Какое другое? Ты моя жена; для меня и теперь жена, но мы должны повен­чаться. И будем не другое, а только мы будем всегда вместе.

Тэ-ки, улыба­ясь, тихонько стара­лась осво­бо­диться.

— Другое — это потом, не сейчас. А жениться… нет, зачем? Жениться с вами… нельзя. Не буду.

Теряя терпе­ние, он больно сжал её темные ручки.

— Ах, па! Зачем сердиться на меня? Я не хочу.

Но он уже не слушал.

— Не хочешь? Не будешь? Не любишь? Стар для тебя? За старого идти не хочешь?

— Мне всё равно это, — сказала она равно­душно. — Не оттого совсем это. Всё хорошо, если весело, если — так. А жениться — это другое. Сарокки кончит, мы тогда женимся. А потом мы уедем. Потом, после.

Корвин выпу­стил её пальцы. Смот­рел, не пони­мая.

— Какой Сарокки? — спро­сил тихо.

— Студент, collega. Вы гово­рили, па, видели его, на Saint Michel. Это не сейчас будет. Это после.

— Так. Малень­кий, чернень­кий, вроде тебя. Так, — гово­рил Корвин спокойно, тем же беззвуч­ным голо­сом. — Женится, значит, на тебе. И уж ходит… сюда?

— Нет. Зачем? — удиви­лась Тэ-ки.

— Скры­ва­ешь, значит? Про меня?

— Про вас? Нет же, мы гово­рим. Это, ведь, совсем… cela n'a aucune relation («это ника­кая не связь». — Ред.). Вы другое, и он тоже другое. Вы — сейчас, теперь, и хорошо, да? А то совсем, совсем после…

Корвин сидел, не двига­ясь. У него было такое спокой­ное, только поблед­нев­шее, лицо. Тэ-ки игриво-ласково поло­жила ему руки на плечи.

— Plus fâché, mon pa? («Серди­тесь, мой па?». — Ред.) — забол­тала она по-фран­цуз­ски. — Улыб­ни­тесь же, какой скуч­ный вечер сего­дня! А я так ждала вас, непре­менно хотела пока­зать вам свои хризан­темы. Вы не нашли бы, они не везде, это первые. Вот увидите, чудные!

— Кризанте-мы? — протя­нул Корвин, медленно подни­ма­ясь с места. — Кризан-темы?

И вдруг захо­хо­тал. Цепко захва­тил обе руки её в свою, выкри­ки­вал, сквозь хохот, дикие слова:

— Кризан­темы! Гейша! Макака! Макака с мака­кой! Вот тебе твои кризан­темы!

С такой силой отбро­сил малень­кое тельце, что оно отле­тело в проти­во­по­лож­ный угол и там беспо­мощно упало. Край распах­нув­ше­гося атлас­ного хала­тика жидким золо­том лежал на ковре.

Павел Ильич постоял, мутными глазами погля­дел на притих­шего зверька в углу, — и вышел.

«Sixth Avenue North From 47th Street», худож­ник John J. Soble, 1936 год, США

* * *

Анна Ильи­нишна, вернув­шись к себе, в комнатку скром­ного панси­она, нашла письмо с амери­кан­ским штем­пе­лем. Не часты письма от брата, и коротки: жив, здоров, туда-то пере­ез­жаю. Но это — длин­ное.

«…Анюта, сего­дня в первый раз у меня спокой­ная ясность на душе. И хочется напи­сать тебе по-насто­я­щему, — после столь­ких меся­цев! Ты и сама, верно, дога­ды­ва­ешься, как нелегко мне живётся. Нелегко, в 46 лет, жизнь сызнова стро­ить, на новых разва­ли­нах; и каких — для меня! В те дни, когда всё на нас обру­ши­лось сразу, когда я, вдоба­вок, оказался нищим, поте­ряв дело, весь много­лет­ний труд (а не вам ли он принад­ле­жал?), я серьёзно думал: надо… совсем не жить. Легче? ещё бы! Да уж очень мне пока­за­лось это недо­стойно… Я, Анюта, ничего не забыл и не ищу забыть. Только и вин я ничьих больше не ищу. Даже своих. Не пони­маю тут чего-то: может, все всегда вино­ваты, а, может, — никто. Разо­браться не могу, — так и судить не хочу. Вот, ты за Ли-ди себя винишь (и меня, конечно). А надо ли? Пишешь — была у неё недавно; в крошеч­ном садике, стенами обне­сён­ном, застала её за стир­кой грубого мона­стыр­ского белья, в подо­ткну­том, неук­лю­жем платье „новисы“-послушницы, с повя­зан­ными воло­сами. Ты кратко, просто напи­сала, а я, ведь, чувство­вал, какая горечь у тебя, какая боль. И упрек — себе: не догля­дела, опас­ную связь её с этими „Soeurs“ вовремя не пресекла… Мне тоже упрёк: оскор­бил своим „паде­нием“ её душу, толк­нул искать спасе­ние — от жизни. А почём ты знаешь, не нашла ли бы она его для себя там же, так же, и без толчка, только позд­нее? И почему ты дума­ешь, что она была бы счаст­ли­вее, если б жила, — по твоему выра­же­нию, — „нормально“, училась, рабо­тала, вышла замуж? Сама же пишешь: „А глаза у неё весе­лые, счаст­ли­вые“… Нет, Анюта, мы и в родной нашей Ли-ди кое-чего не пони­маем; не те мы люди, мы своим време­нем и на своей земле воспи­таны. С нас одно требу­ется: не пони­ма­ешь — не суди.

А другая? Чужая? Тут уж, Анюта, не годы, не воспи­та­ние; а такое — что всё это покры­вает, вечную чуждость творит: кровь. Беги за чужим, не беги — та же стена; и ничьей тут вины ни перед кем не оказы­ва­ется, значит, и судить некого.

Непо­нятно всё, Анюта, и верь, обоим нам станет легче жить, если мы наше непо­ни­ма­ние примем. И родную Ли-ди примем, какая она есть, и чужую Тэ-ки; и разру­ше­ние дома… И послед­нее наше одино­че­ство».



Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала CHUZHBINA.

Поделиться