«Кельнерша» Александра Амфитеатрова

Хоро­шие произ­ве­де­ния искус­ства, словно вино, со време­нем стано­вятся только лучше. Я пред­ла­гаю вам прочи­тать рассказ 1908 года русского писа­теля Алек­сандра Амфи­те­ат­рова (1862−1938 годы) под назва­нием «Кель­нерша», кой повест­вует о русской «хостесс», рабо­та­ю­щей в констан­ти­но­поль­ском кафе начала ХХ века. Вы удиви­тесь, но исто­рия её баналь­ной, но драма­ти­че­ской судьбы, уже более чем 120-летней давно­сти ужасно похожа на сего­дняш­ний день.. Такие русские Наташи, как геро­иня, прямо сейчас рабо­тают в ресто­ра­нах Лондона, Нью-Йорка, Парижа, Берлина, да и того же Стам­була..

Фото­гра­фия моло­дого писа­теля Алек­сандра Вален­ти­но­вича Амфи­те­ат­рова (1862−1938 годы),
1880-е годы, Москва.

Те, кто не увле­ка­ется прошлым, и в особен­но­сти юные поко­ле­ния (к коим и я сам не так давно принад­ле­жал), иногда нахо­дятся под иллю­зией того что мир прошлого настолько далёк от нас, скучен и не реле­ван­тен сего­дняш­нему дню, что не заслу­жи­вает ника­кого внима­ния в отли­чии от мира совре­мен­ного. Каково же потом удив­ле­ние тех из них, кто начи­нает знако­мится c прошлым и узнаёт насколько же стар мир и как же до баналь­но­сти цикличны выда­ва­е­мые им сюжеты.

Сей рассказ Амфи­те­ат­рова принад­ле­жит к его циклу драм о русском клас­со­вом вопросе «Межсо­слов­ные пары», о проблеме очень харак­тер­ной для страны моего прожи­ва­ния — Брита­нии, но гораздо менее осве­ща­е­мой в совре­мен­ной России, в отли­чии от России начала XX века. Глав­ная геро­иня — пред­ста­ви­тель­ница русского сред­него класса, попа­дает в коммуну левых ниги­ли­стов-идеа­ли­стов (чрез­вы­чайно похо­жих на хиппи-коммуны извест­ные нам с 1960-х годов), там влюб­ля­ется в роман­ти­че­ского и страст­ного крестья­нина-ловкача… и предав­шись чувству, выхо­дит замуж за него. Как часто оно бывает с межклас­со­выми браками, всё закан­чи­ва­ется крайне некра­сиво. Муж превра­ща­ется в монстра-алко­го­лика, жизнь в сущий ад, и Ната­лья бежит от мужа с ребён­ком за границу, где живёт жизнью отшель­ницы с хобби, теша себя на досуге чтением русской лите­ра­туры и прессы да мыслью о зара­бо­тан­ных кровью и потом несколь­ких тыся­чах фран­ков на счету в иностран­ном банке. Чем не сюжет сего­дняш­него дня?

«La Corne d'Or, Constantinople», 1907, Paul Signac (1863−1935 годы).

«Кель­нерша»

Алек­сандр Вален­ти­но­вич Амфи­те­ат­ров
1908 год, Фран­ция.

I

Сидим мы с знако­мым немцем, профес­со­ром русского универ­си­тета в учёной коман­ди­ровке, в неко­то­ром констан­ти­но­поль­ском кафе­шан­тане. Скука страш­ная; безго­ло­сые певицы, сиплые «дизёзки», дамский оркестр aus Wien {Из Вены (нем.).}, кто в лес, кто по дрова. В Констан­ти­но­поле по вече­рам тури­сту некуда деваться: день очень инте­ре­сен — по край­ней мере, для охот­ника до старины, визан­тий­щины и азиат­чины, а ночью, если вы изба­ло­ваны удоволь­стви­ями, лучше спите — всё равно ничего не найдёте путного.

Моло­дая, рослая кель­нерша поста­вила перед нами по рюмке коньяку, повер­ну­лась и ушла.

— Посмот­рите, какая прелест­ная фигура, — указал я компа­ньону, вдогонку ей.

Кель­нерша оста­но­ви­лась и обра­тила к нам улыба­ю­ще­еся лицо.

— Благо­дарю вас за компли­мент, — услы­хал я насмеш­ли­вый ответ на чистей­шем русском языке.

— Вот тебе раз! Сооте­че­ствен­ница?!!

— Как видите.

— Так приса­жи­вай­тесь к нам, пожа­луй­ста, разде­лите компа­нию.

Кель­нерша согла­си­лась. Это была очень краси­вая женщина, лет двадцати пяти — шести, не старше, с насто­я­щим вели­ко­рус­ским лицом, круг­лым и розо­вым; карие глаза смот­рят бойко и весело, а глав­ное — умно; сочный рот улыба­ется, русых волос хватит на три хоро­ших косы… прелесть что за созда­ние!

— Ну-с, господа, — начала она, укла­ды­вая на стол холе­ные белые руки, — во-первых, требуйте чего-нибудь поря­доч­ного, подо­роже, чтобы я имела право как можно дольше проси­деть с вами; я давно не встре­чала русских и рада побол­тать.

Спро­сили шампан­ского.

— Во-вторых, — продол­жала моло­дая женщина, разли­вая вино по стака­нам, — гово­рите, кто вы такие? Я терпеть не могу сидеть с незна­ко­мыми людьми и только для вас, как сооте­че­ствен­ни­ков, делаю исклю­че­ние.

Мы назвали свои имена.

— Вам не сродни писа­тель Амфи­те­ат­ров? — спро­сила она меня.

— Это я сам, но — откуда вы знаете моё имя?

Оказа­лось, что кель­нерша выпи­сы­вает боль­шую петер­бург­скую газету, где я в то время преиму­ще­ственно рабо­тал.

— Вы не удив­ляй­тесь, что я трачу свой зара­бо­ток на журналы, — улыба­лась она. — Хоть я и оторва­лась от России, а скучно без родного слова. Я ведь истая русачка… очень русская, как гово­рит тут у нас в оркестре одна еврейка.

— А можно узнать ваше имя?

— Ната­лья Нико­ла­евна Голи­цына.

— Ой, какое гром­кое! — пошу­тил я.

— Да, это мое несча­стье. Помните — как в «Подростке» Досто­ев­ского: «Ваше имя?» — «Долго­ру­кий». — «Князь Долго­ру­кий?..» — «Нет, просто Долго­ру­кий». Вот и я просто Голи­цына.

Час от часу не легче! Выпи­сы­вает русские газеты, толкует о Досто­ев­ском… что за феникс такой?

— Вашу фами­лию, госпо­дин А., я запом­нила, глав­ным обра­зом, вот почему. Вы как-то раз напе­ча­тали рассказ на такой сюжет. Моло­дая девушка-дворянка, кото­рой опосты­лели домаш­ние притес­не­ния от любов­ницы её отца, бесха­рак­тер­ного и дрян­ного чело­ве­чишки, убежала из дому и посе­ли­лась в деревне у своей корми­лицы… Вернув­шийся из Америки брат застает сестру совсем опро­сте­лой; она даже соби­ра­ется замуж за крестья­нина… Так я пере­даю?

— Да, была у меня такая пове­стушка, и оста­ётся лишь удив­ляться, как вы её запом­нили?

— Скажите: это вымыш­лен­ная исто­рия или из действи­тель­ной жизни?

— Разви­тие сюжета, конечно, вымы­сел; но основа — действи­тель­ное проис­ше­ствие.

— Так.

Она тяжело вздох­нула.

— Вы хорошо сделали, что оста­вили свою геро­иню в тот момент, когда она только соби­ра­ется выйти замуж за крестья­нина… Потому что — если бы вы продол­жили свою повесть, — вам вряд ли удалось бы выдер­жать тот сочув­ствен­ный тон, каким вы всё это расска­зы­вали.

— Вы пола­га­ете?

— Да, потому что я знаю это по опыту. И если вы спро­сите меня: «Как дошла ты до жизни такой?» — как угораз­дило меня, женщину из поря­доч­ного обще­ства, не без обра­зо­ва­ния, недур­ную собой, попасть кель­нер­шей в констан­ти­но­поль­ский кафе­шан­тан — я вам отвечу: всему виною моё наиза­кон­ней­шее супру­же­ство с Васи­лием Павло­ви­чем Голи­цы­ным, крестья­ни­ном… вам всё равно, какой губер­нии, уезда, воло­сти и села. Поло­жим, что «Горе­лова, Неелова, Неуро­жайки то ж»! В супру­же­ство это меня толк­нули чёрт и идея. А из супру­же­ства — после двух­лет­ней каторги… слышите ли? каторги — вырвали необ­хо­ди­мость и добрые люди.

Моя деви­чья фами­лия — Сарай-Бермя­това, Как видите, «во мне кипела кровь татар». Однако, должно быть, кипела очень давно. Я помню родо­слов­ное дерево в каби­нете моего отца; оно было преогром­ное — корни крылись где-то за Дмит­рием Донским или Иваном Кали­тою. Мой отец-покой­ник — не тем будет помя­нут — проел на своем веку несколько состо­я­ний и, чтобы попра­вить дела, женился на купе­че­ской вдове, очень краси­вой, нельзя сказать, чтобы умной, но довольно бога­той: тысяч на двести-триста капи­тала. Един­ствен­ный плод этого брака — ваша покор­ней­шая…

Матери я не помню: мне было три или четыре года, когда она умерла. Отца помню отлично: изящ­ный такой, седо­ва­тый джентль­мен с посто­янно фран­цуз­скою речью и мане­рами маркиза. Гово­рят, смолоду был краса­вец и вели­кий побе­ди­тель сердец. Сорок лет он прожил на свете балов­нем судьбы и превос­ход­ней­ших наследств: всё прямо в рот летели жаре­ные голуби. «Птичка Божия не знала ни заботы, ни труда». Под старость он вдруг вооб­ра­зил себя дель­цом… Выбрали его дирек­то­ром банка… Как шли в банке дела, не знаю, но в один пресквер­ный день была назна­чена экстрен­ная реви­зия. Папаша в это утро встал очень весе­лый. За кофе он как ни в чем не бывало шутил со мной и моей гувер­нант­кою — весьма хоро­шень­кою офран­цу­жен­ной поль­кой; как я потом узнала, этой барыньке не хватало только развода с первым мужем, чтобы сделаться моей маче­хой. Пришёл из банка рассыль­ный — сказать папаше, что его ждут.

— Сейчас, сейчас, сейча-а-ас, — пропел папаша на мотив шансо­ньетки, — я готова, готова, готова… но тсс! об этом ни слова… молчи!

Встал из-за стола, поце­ло­вав меня в голову, пожал руку гувер­нантке, прошёл, что-то насви­сты­вая, в свой каби­нет и… пустил себе пулю в висок! Недели три шумели газеты о его рыцар­ском расчете с собою: вот, мол, как умирают Сарай-Бермя­товы — поря­доч­ные люди, без страха и упрека — римляне девят­на­дца­того века! Не знаю: может быть, это и впрямь очень красиво быть само­убий­цей a la romaine {По-римски (фр.).}… только римляне, кажется, не растра­чи­вали пред­ва­ри­тельно чужих денег и не делали нищими своих доче­рей.

Оста­лась я одна-одине­шенька: мне шёл уже восем­на­дца­тый год. Моя гувер­нантка, опла­кав своего покой­ного благо­де­теля, осушила глазки и посту­пила эконом­кою pour tout faere {На все (фр.).} к одному мест­ному тузу. На проща­ние она дала мне друже­ский совет — после­до­вать ее примеру, если к тому пред­ста­вится выгод­ный случай.

— У вас ничего нет, вы ничего не знаете, изба­ло­ваны, не готовы к жизни; вы погу­бите свою моло­дость в беспо­лез­ной борьбе с нуждою… А между тем моло­дость и красота — капи­тал. Ma petit cherie {Моя милочка (фр.).}, помните, что люди бывают молоды только раз в жизни. Хватайте счастье таким, каким оно вас найдет.

Поря­доч­ное таки дрянцо была эта госпожа!

Я её не послу­шала, а вместо того собрала свои пожитки, сколо­тила кое-какие день­жонки и махнула в Питер — учиться. Чему — я, когда ехала, еще сама не знала. Призва­нья у меня не было; всё равно — чему, лишь бы потом самой зара­ба­ты­вать хлеб. Прие­хала: тпру! без диплома никуда не пускают. Суну­лась я экза­ме­но­ваться на домаш­нюю учитель­ницу: прова­ли­лась! хорошо, значит, учили дома. Пришлось гото­виться сызнова.

Жилось ужасно бедно и чрез­вы­чайно несело. Номер­ная жизнь и кухми­стер­ская свели меня с множе­ством таких же, как и я, — чающих движе­ния науч­ных источ­ни­ков… Сложился живой кружок, подвиж­ной и разно­об­раз­ный; люди меня­лись в нем, как стек­лышки в калей­до­скопе. Пере­ви­дала я моло­дёжь всяких окра­сок: и ниги­ли­стов pur sang {Чисто­кров­ных (фр.).}, и соци­а­ли­стов по Марксу, и неосо­ци­а­ли­стов, и народ­ни­ков, и почвен­ни­ков, и толстов­цев — и во все эти окраски, разу­ме­ется, и сама поне­множку отли­вала цветом, в каждую — свое­вре­менно. Я — насто­я­щая русская по натуре: в какую среду ни попаду, сейчас же попаду в тон, зара­жусь её взгля­дами, вкусами, мане­рами. Один учёный чело­век дока­зы­вал мне, будто это — вели­кое каче­ство русских, будто, благо­даря ему, они стали лучшими из коло­ни­за­то­ров. Лермон­тов похва­лил за него Максима Макси­мо­вича, а Гонча­ров — русских матро­сов в Японии. Может быть, они и правы, судить не смею; только это каче­ство, как мне кажется, носит в себе задатки боль­шой бесха­рак­тер­но­сти, отсут­ствия само­сто­я­тель­ной мысли и само­сто­я­тель­ных убеж­де­ний. Я ни на одном языке не встре­чала посло­вицы равно­силь­ной «с волками жить — по-волчьи выть»; это — прин­цип русской подат­ли­во­сти и уступ­чи­во­сти.

Совсем было приго­то­ви­лась я к экза­мену — вдруг в одном кружке наткну­лась на пропо­ведь опро­ще­ния.

Пропо­ве­до­вал чело­век весьма инте­рес­ный; я вам его не назову, но вы, веро­ятно, о нем слышали.

В одном из его имений, в глубо­кой провин­ци­аль­ной глуши, уже обра­зо­ва­лась малень­кая коло­ния опро­сте­лых… Он пред­ло­жил и мне поехать туда и там отве­дать трудо­вой жизни — поку­пая само­удо­вле­тво­ре­ние потом, болью в пояс­нице и мозо­лями на руках. Я согла­си­лась. Экза­мены — к черту, и помча­лась.

Жизни моей в коло­нии расска­зы­вать не стану. Скажу только, что и здесь я, как кошка, упав­шая из окна, сразу стала на четыре лапы: осво­и­лась, вошла в колею. Всего нас было чело­век десять; из них три женщины. Опро­сте­лых коло­ни­стов против­ники ругают — кто лице­ме­рами, кто бездель­ни­ками, кто шутами горо­хо­выми. Я этого не скажу. Были в нашей коло­нии люди неис­крен­ние, дурные, актёры, тартюфы, но были и слав­ные ребята: чест­ные, убеж­ден­ные, с глубо­кою верою в правду своего учения и целе­со­об­раз­ность своих действий. И этих было боль­шин­ство. Крестьяне немножко трунили над нами, считали нас как бы юроди­выми, а как рабо­чую силу — прези­рали, но, в общем, отно­си­лись скорее друже­любно, чем враж­дебно. С гордо­стью могу сказать, что я много способ­ство­вала этому друже­лю­бию. Мужики прези­рали коло­ни­стов и коло­ни­сток, глав­ным обра­зом, за слабо­си­лие. Наме­ре­ния-то у всех были самые усерд­ные, да не хватало мускуль­ной силы и вынос­ли­во­сти, чтобы их оправ­дать. Худень­кая, исто­щён­ная, голод­ная, бере­мен­ная крестьян­ская баба легко кончала в полчаса работы, над кото­рыми бились по два, изма­и­ва­лись до полного изне­мо­же­ния наши, здоро­вен­ные на взгляд, мужчины… Между ними были насто­я­щие силачи, а не выдер­жи­вали — надры­ва­лись.

— Господи! — сокру­шался наш общий люби­мец Сере­женька Z, — я вытя­ги­ваю на сило­мере двена­дцать пудов, подни­маю карету за заднее колесо, а пройду полосу с сохою — и никуда не годен. А эти тщедуш­ные мужи­чонки — как ни в чем не бывали!..

Моё воло­вье здоро­вье и вынос­ли­вость пришлись в этом случае очень кстати. По деревне так и гово­рили:

— Все господа с усадьбы не стоят на работе медного гроша, а из Ната­льи Нико­ла­евны будет прок.

Действи­тельно, работа у меня спори­лась легко и весело; в поле я не только не отста­вала от дере­вен­ских девок, а еще и обго­няла их. Ничто так не сбли­жает, как общность работы. Впослед­ствии я убеди­лась, что опро­ститься, то есть стать крестьян­кою вполне, пере­ра­бо­тать свою натуру на мужиц­кий лад, приме­нить себя цели­ком к мужиц­кой среде — дело вряд ли возмож­ное. Но омужи­читься — схва­тить внеш­ность, ухватки, речь, даже, на время, пошиб мысли — очень легко; это совер­ша­ется совсем неза­метно, особенно если Бог наде­лил вас хаме­лео­нов­скою подра­жа­тель­но­стью, про кото­рую я вам гово­рила.


II

«Пахота», 1900-е годы, Филипп Андре­евич Маля­вин.

Месяца не прошло, а я омужи­чи­лась — во всем, начи­ная с наруж­но­сти: корич­не­вый загар, «румя­нец сизый на щеках» — все эти преле­сти просто­на­род­ной красоты полу­ча­лись налицо. У меня набра­лось полное село подруг и прия­тель­ниц… Я обучи­лась так же, как они, орать прон­зи­тель­ней­шим голо­сом песни — истинно волчьи песни — и отпус­кать шуточки, от кото­рых прежде у меня завяли бы уши. Никого из нашей коло­нии крестьяне не пригла­шали на помочь, как этого нам страстно ни хоте­лось: ведь это было бы с их стороны призна­нием нашей рабо­чей равно­прав­но­сти, равно­сильно блиста­тельно выдер­жан­ному экза­мену трудо­вой зрело­сти. Не тут-то было.

— Ну их, господ… одно балов­ство: только портят либо других задер­жи­вают, — гово­рили несо­кру­ши­мые пейзаны и управ­ля­лись в поле одни. Для меня делали исклю­че­ние — и даже в своём роде почёт­ное: как нача­лась страда, меня не только звали нарас­хват, но и ставили в первые серпы… Первое время было страшно трудно: «Ноет спинушка, руки болят» — едва разо­гнешься потом. Так тело избо­лит — хоть плачь! Но само­лю­бие застав­ляло меня владеть собою: поми­луйте! как же! такой почет, — мы гонимся за мужи­ками, а они нас знать не хотят и только одну меня считают своею… и вдруг я покажу им, что я этого не стою, что я такая же слабо­силь­ная, слабо­воль­ная и неуме­лая дрянь, как все?! Да ещё огля­дишься: боль­ные, бере­мен­ные — все в поле, все гнут спину и не жалу­ются… Так мне-то как же уста­вать и жало­ваться? Даже, бывало, станет совестно за свою силу и здоро­вье, когда срав­нишь себя с другими. Пере­тер­пела я несколько дней уста­ло­сти непо­мер­ной, до слез дохо­дя­щей, а потом и обошлась; стало всё легче, легче. Вообще, моё мнение таково: нет физи­че­ской работы, с кото­рою нельзя свык­нуться — нужно только упор­ство и посте­пен­ность упраж­не­ния. Не надо­рвёшься сгоряча по первому началу, тогда одоле­ешь труд, втянешься в него и даже его полю­бишь.

— Ната­лья уважит, не выдаст, — хвалили меня в деревне.

Да-с, из Ната­льи Нико­ла­евны я была пожа­ло­вана в Ната­льи, Наташи и даже Наташки… Какое упое­ние! Я уверена, что за такую честь три наших коло­нистки отдали бы по году жизни; но — увы! одна из них была чахо­точ­ная, другая исте­ричка, третья хоть и здоро­вая, но… гово­рила иной раз удиви­тель­ные для опро­сте­лой фразы.

— Ах, доро­гая Ната­лья Нико­ла­евна, я так боюсь, что, когда прие­дет NN (наш хозяин-покро­ви­тель), он оста­нется мною недо­во­лен. Я далека от народа, ужасно далека. Но что же мне делать? Наме­ре­ния у меня самые добрые, но от них так пахнет…
— От наме­ре­ний?!
— Ах, вы привя­зы­ва­е­тесь к словам! От мужи­ков.

Или:

— Вот вы не побо­я­лись заго­реть, и это вам даже идет… А я? Ведь это ужас поду­мать: на что я буду похожа, при загаре, с моими белыми воло­сами?

Одна­жды же она разре­ши­лась искрен­ней­шим и поис­тине вели­ко­леп­ным афориз­мом:

— Если бы NN разре­шил мне пудру и… хоть цветоч­ный одеко­лон, я думаю, что моё опро­ще­ние пошло бы гораздо лучше…

— Вы, Лида, напи­шите об этом Толстому: спро­сите — может быть, и позво­ля­ется, — посо­ве­то­вала я на смех.

Она подняла на меня свои наив­ные, круг­лые глаза:

— А что? ведь это идея!

Писала она Толстому о пудре и одеко­лоне или нет — не знаю. В коло­нии она пробыла недолго: очаро­вала мест­ного земского врача и вышла замуж, утра­тив вместе с тем и всякое тяго­те­ние к опро­ще­нию… Впослед­ствии она откро­венно гово­рила:

— Если бы я не была влюб­лена в NN, как кошка, разу­ме­ется, не пошла бы в эту неснос­ную мужиц­кую кабалу. Я думала, что моё герой­ство ему понра­вится, а он и внима­ния не обра­тил.

В самом деле, NN, как истый фана­тик, был совер­шенно равно­ду­шен к женщи­нам; это дохо­дило в нём до наив­но­сти; сам весь отдав­шись одной идее, он не пони­мал и в других иных стрем­ле­ний, жела­ний и слабо­стей.

Опишу вам и других моих това­рок. Одна — чахо­точ­ная девушка из купе­че­ского звания — пришла в коло­нию потому, что «всё равно, где ни ждать смерти». Ей было лет под трид­цать. Это было суще­ство молча­ли­вое, крот­кое, спокой­ное и с огром­ной силой воли. Она имела реши­мость отка­зать люби­мому жениху по тому сооб­ра­же­нию, что, веря в наслед­ствен­ность своей болезни, не считала себя вправе иметь потом­ство. В коло­нию она посту­пила, как другие посту­пают в мона­стырь. Она прие­хала к нам глядя на осень и, протя­нув кое-как зиму, умерла с первыми вешними водами.

Другая — совсем моло­день­кая — была из типа «талант­ли­вых неудач­ниц»: плохая копия с Марии Башкир­це­вой. Очень хоро­шень­кий, черно­гла­зый, верт­ля­вый черте­нок с олив­ко­вым лицом, лихо­ра­доч­ными глазами в столо­вую ложку вели­чи­ной, беспо­ря­доч­ной насмеш­ли­вой и каприз­ной речью, смеш­ными ужим­ками и двумя непре­мен­ными исте­ри­ками в день… Гото­ви­лась в актрисы, дебю­ти­ро­вала, прова­ли­лась… сперва хватила наша­тырю на гривен­ник, а потом — когда её выхо­дили — сама не зная зачем, попала к нам. Были у нас гостьи, времен­ные и прихо­дя­щие. Помню одну вдову-купчиху из Москвы: краси­вую, могу­чую женщину с спокой­ною речью и степен­ными мане­рами; ей у нас не понра­ви­лось, она ушла «на волю» после недели житья в коло­нии и очень звала с собою и меня, и олив­ко­вую Катю.

— Вам замуж надо, — гово­рила она, — эй, смот­рите: плохо будет. Раска­е­тесь, да поздно. Вам головы не сносить: скверно кончите.

«Даная», 1910-е годы, Филипп Андре­евич Маля­вин.

Помню одну польку из Киева. Что эту к нам занесло — реши­тельно не пони­маю. Она повер­те­лась у нас дня два — в полном недо­уме­нии: что мы за люди? куда это она попала? Нако­нец, надо пола­гать, решила, что мы дураки, и не только жить с нами, но и думать-то о нас не стоит.

— О, душко, як же у вас тенксно, — сказала она мне вече­ром во втор­ник, а утром в среду я узнала, что нашей гостьи уже и след простыл.

Коло­ния очень горди­лась моею приспо­соб­лен­но­стью к крестьян­скому быту. NN писал мне востор­жен­ные письма: он видел во мне как бы вопло­ще­ние своей идеи, дока­за­тель­ство, что она не миф, не бред, что привить куль­тур­ную натуру к почве и ручному труду вовсе не такая тяжё­лая задача, как думают… До какой степени всё это меня разжи­гало и пришпо­ри­вало, вы и вооб­ра­зить не можете. Я не шутя возо­мнила себя в неко­то­ром роде звеном, долж­ным связать в одно целое вели­кую цепь между бари­ном и мужи­ком.

В эту-то пору и выплыл на свет вопрос о Васи­лии Павло­виче Голи­цыне и моём с ним закон­ном браке.

Васька Голи­цын был круг­лый бобыль: двор у него кое-какой был, но во дворе ни кошки, ни плошки, а только маль­чонка лет семи от первой жены, кото­рую Васи­лий похо­ро­нил года три назад. От земли он отбился, а жил — чем Бог пошлет: маста­чил на все руки — и кузнец, и столяр, и слесарь, и медник, и лудиль­щик. Способ­но­стями природа не обидела, но в отместку награ­дила необуз­дан­ною ленью, стра­стью к выпивке и стрем­ле­нием к трак­тир­ной куль­туре, к «спин­жаку», как окре­стил это Глеб Член­ский. Он прези­рал серое мужи­чье, водился с волост­ным писа­рем и сель­ским учите­лем — весьма фран­то­ва­тым и неда­лё­ким по уму юношей из купчи­ков, бега­ю­щих от воин­ской повин­но­сти. Тогда это ещё прак­ти­ко­ва­лось. К нам он захо­дил — «для обра­зо­ван­ного обще­ства». Мужчины Ваську недо­люб­ли­вали.

— Это куль­тур­тре­гер кабац­кого пошиба, — горя­чился Серё­женька, — жилетка, гармо­ника, дутые сапоги, слад­кая водка, «барышня, дозвольте разде­лить компа­нию»… вот это что! Дайте ему деньги — он сейчас либо кабак откроет, либо станет торго­вать землей. В нем кулак сидит, зерно кула­че­ское.

Мы, женщины, отнес­лись к Васи­лию с боль­шею терпи­мо­стью. Во-первых, с ним было нескучно, а когда он старался быть любез­ным, то оказы­вался совсем коми­ком: точно медведь пыта­ется протан­це­вать качучу. Во-вторых, он выгля­дел всё же почище и более отесан­ным, чем серая масса, окру­жав­шая нас; да — что греха таить? — и неко­то­рые из наших коло­ни­стов, в своём благом усер­дии уподо­биться мужику, пере­са­ли­вали в неря­ше­стве и дохо­дили до нема­лого свин­ства. Иногда это сильно надо­едало, утом­ляло, раздра­жало, каза­лось актер­ством, рисов­кою: люди кокет­ни­чали нечи­сто­плот­но­стью, как другие кокет­ни­чают «красой ногтей». Из себя Васи­лий был моло­дец: боль­шой, широ­ко­пле­чий парень; зубы — как сахар, всегда оска­лен­ные улыб­кою. Наши мужчины нахо­дили эту улыбку фаль­ши­вою и непри­ят­ною.

— Он — кана­лья, ваш Васька Голи­цын, — уверяли они (мы нахо­дили особен­ное удоволь­ствие драз­нить това­ри­щей, выхва­ляя Васи­лия), — он себе на уме. Бала­гу­рит, а в уме считает да прики­ды­вает. Вы посмот­рите, какие у него глаза — холод­ные, жёст­кие, наглые; сам смеется, а глаза и не улыб­нутся.

Как-то раз на жнивье одна из подру­жек, полу­днуя, гово­рит мне:

— Что, Васька Голи­цын к вам всё ходит?

— Да, бывает.

— Гм… это он для тебя ходит!..

— Вона что выду­мала.

— Ничего не выду­мала: сам намедни в трак­тире похва­лялся — пере­ло­жил лишнее за белую шею и развёл разго­воры…

Помол­чали.

— Ты, Наташа, будь с ним осто­рож­нее. Он — парень, что гово­рить, ладный, но свинья. Через него не одна девушка плакала…

— Ну, я не таков­ская, не заплачу. С чем подой­дет, с тем и отой­дет…

Дере­вен­ское ухажи­ва­нье не было для меня ново­стью; моло­дёжь, осво­ив­шись с моим обще­ством, не делала боль­шой разницы между мною и своими девуш­ками. Знала я и медве­жьи ласки — бух ладо­нью со всего размаха в спину: верх любез­но­сти! Умела и отве­чать на них кула­ком и, когда пере­ве­дёшь дух, заняв­шийся от тяже­лого удара, градом любез­ной ругани — не для обиды, а по душе… Но серьезно за мною никто не ухажи­вал, помнили все-таки, что я им не пара.


III

«Танец», 1900-е годы,Филипп Андре­евич Маля­вин.

Мне было двадцать лет. Я была сильна и здорова, красива, полна жизни. Мир, куда бросила меня судьба, мне не был проти­вен… Разду­мав­шись над словами моей подруги, я убеди­лась, что и Васи­лий мне не проти­вен… даже, пожа­луй, нравится… Я напи­сала NN письмо, спра­ши­вая совета — как думает он, идти ли мне замуж за крестья­нина, если пред­ста­вится к тому случай? Ответ полу­чила самый востор­жен­ный: вы, мол, завер­шите этим подви­гом блиста­тельно нача­тое дело и т. д., и т. д.

В один весьма жаркий полдень Васи­лий Голи­цын подка­ра­у­лил меня на огоро­дах и, без всяких пред­ва­ри­тель­ных объяс­не­ний, набро­сился на меня с самыми реши­тель­ными объя­ти­ями; мне пона­до­би­лась вся моя сила, чтобы от него отвя­заться.

— Бало­ваться не смей, — прика­зала я ему, — а садись да пого­во­рим. Если я тебе пришлась по нраву, то и ты мне не проти­вен. О дуро­стях и думать оставь, но коли хочешь сватать — сватай: пойду за тебя.

— А деньги какие-нибудь есть за тобою? — спро­сил он, почё­сы­вая заты­лок, с весьма озабо­чен­ным видом. — Потому — люба ты мне очень, но только без денег мне никак нельзя жениться; прямо тебе скажу: изба врозь лезет, в долгу, как в шелку, да ведь ты же ещё и бало­ван­ная, — будет тяжко.

Я ему указала, сколько у меня денег, то есть во что я могу обра­тить все, что имею. Вышло, как мы посчи­тали, около шести­сот рублей… Васи­лий просиял:

— Тогда и гово­рить нечего; этакой другой неве­сты, хоть весь свет обойди, не найти. По рукам, стало быть, и шабаш! На Покрова будем справ­лять свадьбу.

Расце­ло­ва­лись и объяви­лись жени­хом и неве­стой. В коло­нии изве­стие о моем пред­сто­я­щем браке было принято довольно двусмыс­ленно. Мужчины продол­жали толко­вать, что Васька Голи­цын не мужик и что если уж я непре­менно хочу проявить на своем примере торже­ство идеи, то должна бы выбрать в мужья крестья­нина, крепко сидя­щего на земле, насто­я­щего Микулу Селя­ни­но­вича. Чахо­точ­ная Агния все взды­хала и качала голо­вой, — очень уж ей жаль было меня. Катя, по обык­но­ве­нию, разры­да­лась до исте­рики. Лидочка выта­ра­щила на меня свои круг­лые глаза:

— Но ведь он пьяница, ma chere!! {Моя доро­гая!! (фр.).}

Одним из непре­мен­ных усло­вий брака я поста­вила Васи­лию, что он бросит пить, — если не вовсе, то хоть пить допьяна. Он обещал, клялся, божился, цело­вал, икону снимал.

Налич­ными день­гами у меня было рублей двести. Сто из них я отдала Васи­лью на поправку избы, сто истра­тила на себя.

Время жени­хов­ства летело быстро, и не скажу, чтобы непри­ятно. Я всегда была иска­тель­ни­цей силь­ных ощуще­ний, а какое же ощуще­ние может быть силь­нее игры со зверем? А Васи­лий был именно звер­ски влюб­лен в меня. Когда я выбе­гала на свида­ние с ним, — право, иной раз стано­ви­лось жутко. Сказы­вался в нём медведь, гото­вый растер­зать, заду­шить. Раза три или четыре мне прихо­ди­лось серьёзно прибе­гать к кулаку, чтобы унимать его увле­че­ния… Это ему даже нрави­лось.

— Эка девка!.. Эка зверь-девка! — воскли­цал он и в знак удоволь­ствия хлопал себя карту­зом по коле­нам.

Была я в него влюб­лена? Не знаю. Глядя по тому, что назы­вать влюб­лен­но­стью. В огонь и воду за своего жениха я не пошла бы и героем романа, хотя бы даже и сермяж­ного, его не вооб­ра­жала. Но, повто­ряю, играть с ним, как со зверем, было очень инте­ресно и увле­ка­тельно. Его чувствен­ная страст­ность льстила мне, зара­жала меня до такой степени, что време­нами мне стано­ви­лось скучно без этого флирта a la russe {По-русски (фр.).}, и я с самой живою радо­стью встре­чала своего жениха, когда насту­пал час свида­нья. Кровь играла, а ведь — говорю же вам: «Во мне кипела кровь татар». Во всяком случае, думаю, что в то время ника­кие увеща­ния, ника­кие советы, ника­кие запреты не удер­жали бы меня от этого брака.

И вот я — жена, баба. Сначала все, каза­лось, шло хорошо. Очень много труда, хлопот, но их я не боялась. Очень много грубых и наив­ных ласк: от них я шалела. Вот когда я действи­тельно была влюб­лена в моего Ваську! Работа да ласки, ласки да работа, — так и слага­лась жизнь. Но уже с первого дня я заме­тила, что мой муж вовсе не смот­рит на меня, как на женщину; что я самка: вещь прият­ная, потому что она красива, покорна, достав­ляет много удоб­ства, рабо­чей выгоды и домаш­него насла­жде­ния; но в то же время — вещь, кото­рая не имеет ни само­сто­я­тель­ной воли, ни мнения, кото­рая должна жить так, как ей муж прика­зы­вает, и не подни­мать своего голоса, если не спра­ши­вают; когда же мило­стиво спро­сят, поднять робко, проси­тельно, сове­ща­тельно — не больше. Васи­лий нико­гда не спра­ши­вал моих сове­тов. Он все делал сам и пока­зы­вал мне уже сделан­ным; он взял мои деньги — и открыл на них в селе лавочку, меня же усадил в ней торго­вать, как я ни спорила против того, что он отры­вался от земли.

— Глупая, — убеж­дал он, — что в земле хоро­шего? Земля — грязь, а торговля дело чистое.

Не знаю, прав ли был Сере­женька, когда уверял, будто из Васи­лия должен выра­бо­таться кулак. Думаю, что нет. Слиш­ком широ­кая, разгуль­ная натура была у моего супруга — сбивать деньгу было не в его харак­тере. Торговля наша шла хорошо, но он, ради одного бахваль­ства, иной раз пускал ребром послед­ний грош: поил прия­те­лей, зазы­вал и прини­мал ноче­вать проез­жа­ю­щих купцов — с един­ствен­ною целью похва­статься, какая у него наряд­ная изба и краси­вая жена «из бары­шень». Мои возра­же­ния он пускал мимо ушей, смеялся, не давал мне спорить, всякий серьёз­ный разго­вор пере­во­дил в медве­жьи ласки, на кото­рые я, к сожа­ле­нию, была слиш­ком уступ­чива. Потом начал скучать моим вмеша­тель­ством, не раз обры­вал меня, иной раз даже при чужих, угрюмо заме­чая:

— Ну, пого­во­рила, и будет… У бабы волос долог, да ум коро­ток.

Или ещё что-нибудь в том же милом роде.

Он довольно долго держал свое слово: не пил. Но как-то раз его прорвало… Пошёл в гости к учителю и вернулся пьяней вина. Это было меся­цев пять спустя после нашей свадьбы. Я уже спала. Он разбу­дил, начал изви­няться и нежни­чать. Я была в страш­ном него­до­ва­нии и оттолк­нула его:

— Поди прочь! Ты мне крест цело­вал, что не будешь пить, и присяги не сдер­жал. Ты скот. От тебя каба­ком несет…

Тогда с… Он в эту минуту держал в руке только что снятый сапог и, не сказав ни слова в ответ на мою нота­цию, пустил мне этот сапог в лицо. А затем на меня посы­пался град ударов. Я не успе­вала ни защи­щаться, ни кричать; меня молча били, я молча прини­мала побои. А когда я опом­ни­лась, всё было кончено: я уже боялась своего мужа, я была поко­рена.

Один умный чело­век сказал: дикая лошадь поко­ря­ется объезд­чику вовсе не потому, что он силь­нее или умнее; она только сознаёт в нём волю более упря­мую и злую, чем её собствен­ная. Она инстинк­тивно чувствует, что — безопас­ный от её копыт и зубов — он будет её тира­нить до тех пор, пока она не сознает его превос­ход­ства и своего рабства.

Со мною проис­хо­дило то же самое. Лежа под кула­ками, я созна­вала лишь одно: если я сейчас закричу, стану бороться, он забьёт меня насмерть… И если бы вы видели Васи­лия, вы согла­си­лись бы, что он спосо­бен был вколо­тить жену в гроб, но — не позво­лит ей торже­ство­вать на собою.

Поутру вид моего, покры­того синя­ками, лица нимало его не скон­фу­зил.

— Помни, Наташка, — пригро­зил он, — я горя­чий! мне теперь жаль, что так вышло, а сама вино­вата. И всегда так будет, коли ты станешь нос поды­мать, оказы­вать надо мной свою волю. Знай свер­чок свой шесток. Бабье дело — у печки.

Нрав­ствен­ного состо­я­ния своего после этой ужас­ной ночи я не могу описать. Стыдно себя, стыдно сосе­дей, — сожа­леют, охают, а за спиною пока­зы­вают паль­цами, хохо­чут: что, мол, барышня, отве­дала мужни­ных кула­ков? И созна­ние полной безвы­ход­но­сти поло­же­ния. Ведь, по общему мнению, Васи­лий имел право распо­ря­диться так: ведь он муж… Вся деревня скажет это в один голос. Всех баб мужья бьют — чем я святее других, что мой не будет меня коло­тить? Он владе­лец, а я вещь, собака, ничто­же­ство. Меня неза­чем любить, меня нельзя уважать, мною можно только распо­ря­жаться. Мне — с позво­ле­ния вашего сказать — «набьют морду», а потом прика­жут обни­маться, и — утирай слезы, обни­майся… Где же моя волюшка? воля-то где? Какой злой дух осле­пил мне глаза, позво­лил мне охотою идти на каторгу?

Хотела бежать. Но куда? У меня ни гроша за душой, преж­ние знако­мые от меня отка­за­лись, из коло­нии муж всегда меня вытре­бует. Там сами-то живут — дрожат: будем ли целы? Поли­ция, как Аргус стогла­зый, за ними следит. Где же им защи­тить меня? Чтобы уйти в Петер­бург, в Москву — нужен паспорт; да и оттуда ведь можно выпи­сать беглую жену по этапу… Куда ни кинь, всюду клин. И все-таки я думаю, что убежала бы. Но… я была бере­менна. Как же — дума­лось — бежать от отца своего ребёнка? Да и совестно: бежать, не выдер­жав первого же испы­та­ния… Зачем же, в таком случае, было идти замуж с такими гром­кими словами, такими краси­выми приго­тов­ле­ни­ями и проек­тами.

Расска­зы­вать вам мою даль­ней­шую жизнь в супру­же­стве было бы неин­те­ресно: слиш­ком одно­об­разно. Скажу одно: к концу года я нена­ви­дела Васи­лия так, как, я думаю, редкой женщине случа­лось нена­ви­деть мужчину; нена­ви­дела тем злее, что прихо­ди­лось нена­ви­деть молча. Каждое неосто­рож­ное слово вызы­вало ссору и драку. Васи­лий чувство­вал мою нена­висть в самой моей бессло­вес­ной покор­но­сти; он раздра­жался этим чувством, старался, чтобы я выска­за­лась, зади­рал меня и, когда доби­вался своего, прихо­дил в страш­ный гнев… ну, и бил, конечно.

Родился сын. Это нас прими­рило было, сбли­зило. Что каса­ется Васи­лия, он прямо-таки снова влюбился в меня: так он был счаст­лив этим ребён­ком. И… чёрт нас, женщин, разбе­рёт! Пред­ставьте, что и я разне­жи­лась, опять повисла к нему на шею, и мы пере­жили второй медо­вый месяц. Было же у меня, значит, какое-то серьёз­ное чувство к нему, скоту!.. Но тут приме­ша­лось новое ослож­не­ние. Он созна­вал, что очень много вино­ват против меня, и боялся, что я его грехов не прощу, не забуду и уже больше любить его не могу. Конечно, ничего подоб­ного он не гово­рил, но я это чувство­вала — в особен­но­сти по новой радо­сти, какую пода­рила мне судьба: Васи­лий стал слепо ревно­вать меня ко всем мужчи­нам. Я должна была просить коло­ни­стов, чтобы они пере­стали наве­щать меня, потому что каждое посе­ще­ние давало повод к страш­ным сценам.

— Надо­ело мужич­кой быть? опять в барыни захо­те­лось? — кричал Васи­лий, как беше­ный. — И уж тут надо было либо виснуть на шею: «Милень­кий, мол, золо­той! да Бог с тобою! что ты! что ты! я тебя люблю, люблю… проме­няю ли я тебя, сокола моего, на кого-нибудь?!» — либо, если уж слиш­ком кипело в душе и не под силу было лице­ме­рить, хоть молчать… молчать, как рыба, потому что он сам себя не помнил: пена у рта, нали­тые кровью глаза — и что попало в руки: полено — так полено, безмен — так безмен.

Стоило мне пого­во­рить дольше, чем ему нрави­лось, с кем-либо из дере­вен­ских парней или моло­дых мужи­ков — он начи­нал сцену по другой логике.

— Если ты, барышня, не побрез­гала выйти за меня, Ваську Голи­цына, так не посты­дишься пове­ситься на шею и Петру, Сидору, Карпу и Ивану.

Словом, я жила под вечным стра­хом, что не сего­дня-завтра мне проло­мят череп; по той или другой логике, но проло­мят неиз­бежно.

Между тем я гото­ви­лась быть мате­рью во второй раз… На самом пере­ломе моей бере­мен­но­сти Васька, как нарочно, запил, и сцены повто­ря­лись по нескольку раз на день. Из коло­нии давно уже звали меня бежать, пред­ла­гали доста­вить мне если не отдель­ный вид, то загра­нич­ный паспорт. И вот одна­жды, когда мой муж, утом­лен­ный водкою и гневом, храпел на печи, а я подби­рала с пола волосы, выдран­ные из моей косы, я решила, что мне ждать лучшего нельзя. Моя жизнь выли­лась в общий тип жизни дере­вен­ской бабы: тяжкий, гнету­щий труд с утра до ночи, нежно­сти, оскор­би­тель­ные ласки, впере­межку с побо­ями, каждый день синяки и каждый год ребе­нок. Надо было спасаться, пока была возмож­ность.

Я совер­шенно хлад­но­кровно взяла из зыбки ребенка, наки­нула на себя тулуп и вышла из избы в коло­нию… Два часа спустя я уже мчалась — спря­тан­ная под сеном, на дне саней, — в город к желез­но­до­рож­ной стан­ции, а назав­тра была в Москве у верных и добрых людей. Муж искал меня со всей энер­гией, на какую он был спосо­бен, когда хотел. Но найти было трудно: чужой паспорт дал мне возмож­ность убраться за границу.

«Москва. Крас­ная Площадь», 1916 год, Васи­лий Кандин­ский.

Мои здеш­ние похож­де­ния коротки и неин­те­ресны. Я очути­лась в Вене, с ребён­ком на руках и чуть не нака­нуне вторых родов. Малень­ких день­жо­нок, какими снаб­дили меня в России, хватило, чтобы не умереть с голода в это тяже­лое время. Мне сове­то­вали пробраться в Швей­ца­рию, слушать лекции в Берне или Цюрихе… Но когда мне было учиться, если прихо­ди­лось кормить себя и двух ребят? Надо было зара­ба­ты­вать хлеб. Как? Чем? В отча­я­ние прихо­дила: расста­ваться с ребя­тами не хоте­лось, а с ними никто не берет, конечно, ни в бонны, ни в няньки, ни в горнич­ные. Скрепя сердце отдала детей в деревню, в Штирии, крестьянке-корми­лице, а сама посту­пила горнич­ною в отель des etrangers {Для иностран­цев (фр.).}. Доходы были плохие: дети всё съедали. А тут ещё, как на грех, поссо­ри­лась с управ­ля­ю­щим, лиши­лась места, оста­лась только что не на улице. Трудно было, ужасно трудно. Лезут какие-то макле­ришки со сквер­ными пред­ло­же­ни­ями… Попро­бо­вала, не гожусь ли я в певицы, дебю­ти­ро­вала в каком-то кафе-концерте в каче­стве la belle russe {Русской краса­вицы (фр.).}… то-то провал был! Ни таланта, ни голоса, ни задора… Оста­ва­лось одно: либо — прода­ваться, либо — в статистки панто­мимы, за крону в вечер, — то есть опять-таки прода­ваться, так как на крону в сутки и кота не накор­мишь, не то что взрос­лую женщину, да еще с двумя детьми за плечами… Тут мне подвер­ну­лась — проез­дом из Констан­ти­но­поля — содер­жа­тель­ница здеш­него кафе­шан­тана. Она фран­цу­женка и отлич­ная женщина: не смей­тесь — очень нрав­ствен­ная… на свой обра­зец, разу­ме­ется…

«La Corne d'Or, les minarets (Constantinople)», 1907 год, Paul Signac (1863−1935 годы).

— Милая, — гово­рит, — вы красивы, молоды, произ­во­дите впечат­ле­ние на мужчин, можете привле­кать публику. Не хотите ли распо­ря­жаться у меня в заве­де­нии буфе­том? Вам, конечно, придётся иметь дело с самым разно­об­раз­ным наро­дом, с обще­ством смешан­ным, не всегда прилич­ным, но… слова к вам прили­пать не будут, поступ­ков же дурных ни я, ни кто другой от вас не потре­буют. А доходы будут: в два-три года можно сколо­тить день­жонки.

Я поду­мала, решила, что всякий чёрт не так стра­шен, как его малюют, и согла­си­лась. И вот второй год я здесь. Хозяйка была совер­шенно права: много дурных мыслей, сквер­ных жестов, сомни­тель­ных слов, фами­льяр­но­сти, но факты зави­сят не от публики, а от нас самих. Я их не хочу, и их нет. Меня здесь любят. Мои «бакшиши» вдвое, втрое больше, чем дают другим… У меня уже есть тысяча фран­ков, отло­жен­ных в «Credit Lyonnais». Нако­лочу другую-третью, и тогда видно будет, что надо делать…


Читайте также наш мате­риал «Охота за Рейн­бо­том. Как пыта­лись убить москов­ского градо­на­чаль­ника»


Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала CHUZHBINA.

Поделиться