«Подчёркнуто русский художник»

До рево­лю­ции пите­рец Сергей Судей­кин был участ­ни­ком арт-груп­пи­ровки «Мир Искус­ства» и входил в число орга­ни­за­то­ров самого модного развле­ка­тель­ного заве­де­ния столич­ной твор­че­ской богемы — «Бродя­чая Собака». В 1917 году, когда в Москве и Питере стало «жарко­вато», Сергей уезжает в тихий Крым, откуда позже через Грузию в 1920-м бежит в Париж. Там он пробу­дет всего два года, перед тем как обос­ну­ется в Нью-Йорке, где он сделает успеш­ную карьеру теат­раль­ного деко­ра­тора, попутно иногда подра­ба­ты­вая деко­ра­то­ром в Голли­вуде или авто­ром обложки гламур­ного журнала а-ля «Vanity Fair».

Авто­порт­рет русско-амери­кан­ского худож­ника Сергей Судей­кина, 1930-е, США

Веро­ятно, по извест­но­сти писа­тель Алек­сей Толстой, тот самый «крас­ный граф», выиг­ры­вает в России в срав­не­нии с Судей­ки­ным, хотя девять картин послед­него имеются в Третья­ков­ской гале­рее. В 1921 году Алёшка Толстой, тогда ещё эмигрант, напи­сал о Судей­кине статью в только открыв­шийся эмигрант­ский журнал о русском искус­стве «Жар-Птица». В ней Толстой рефлек­си­рует о состо­я­нии русского искус­ства начала 1920-х годов, когда только-только закон­чи­лась эпоха «Сереб­ря­ного века».

Алёшка — это не фами­льяр­ность, так его назы­вали нена­вист­ники из эмигран­тов, впро­чем, всегда призна­вая его талант. «Алёшка, ё… твою мать! Третий Толстой! Хоть ты, конечно, и сволочь, но талант­ли­вый писа­тель. Продол­жай в том же духе!» — напи­шет из Парижа в 1930-х Толстому лауреат Нобе­лев­ской премии Иван Бунин.

Порт­рет Алек­сея Толстого пера Павла Коко­рина, 1940 год

Толстой изна­чально скло­нялся к белым, затем проде­лал типич­ный эмигрант­ский марш­рут «Констан­ти­но­поль — Париж — Берлин», по впечат­ле­ниям от кото­рого позже он напи­шет блиста­тель­ные произ­ве­де­ния «Эмигранты», «Приклю­че­ния Невзо­рова или Ибикус», «Хожде­ния по мукам». В Берлине он будет сотруд­ни­чать со «смено­ве­хов­цами» (если очень просто и огульно — белыми сторон­ни­ками прими­ре­ния с крас­ными), и в 1923 году уедет в Москву. Насо­всем. Там, в отли­чии от боль­шин­ства реэми­гран­тов Толстой закон­чит жизнь не с пулей в затылке, а лауре­а­том трёх Сталин­ских премий первой степени и, что более важно, другом самого Иосифа Висса­ри­о­но­вича.

Обложка амери­кан­ского журнала для буржу­аз­ной богемы «Vanity Fair» с иллю­стра­цией Сергей Судей­кина. Декабрь 1922 года

Но в то время, пока Толстой ещё жил в Берлине, он успел напи­сать статью о своём собрате-эмигранте. Давайте же к ней обра­тимся.


Перед картинами Судейкина

Передо мной картины Судей­кина: вот — чудес­ный, полный поэзии, радо­сти и юмора, мир старин­ных пейза­жей, дворян­ских усадеб, хоро­во­дов под зелё­ной синью рощи, жеман­ных моло­дых людей, влюб­лён­ных в сель­ских краса­виц: ожив­ший мир беспеч­ной преле­сти и любви, над кото­рым купи­дон, выхо­лен­ный в бабуш­ки­ных пери­нах, натя­ги­вает свой лук. Вот — ярмарки, бала­ганы, петрушка, ката­нье под Новин­ским, где всё пьяным-пьяно, где на тройке проле­тают румя­ные купчихи, а курно­сый чинов­ник, томясь от вожде­ле­ния, глядит им вслед. Вот — жарко натоп­лен­ные мещан­ские горницы, каби­неты в трак­ти­рах, с окош­ком на церков­ный двор, непо­мер­ные бабищи, рассо­ло­дев­шие девки, поло­вые с каторж­ными лицами, и тот же курно­сый чинов­ник утоляет вожде­ле­ние за полбу­ты­лоч­кой ряби­но­вой. Вот — сказоч­ный мир глиня­ных вятских игру­шек. Вот — упив­шийся сладо­стра­стием и ленью восток, — Грузия, Персия, Арме­ния. Вот, нако­нец, порт­реты совре­мен­ных нам лиц, взятые в какой-то особой, таин­ствен­ной, жуткой их сущно­сти.

Стоишь, очаро­ван­ный этим несрав­нен­ным поэтом, насмеш­ни­ком, мисти­ком, могу­чим и ярост­ным коло­ри­стом, и спра­ши­ва­ешь, — из каких глубин выросло это искус­ство?

«Чаепи­тие под машину», 1910-е, Сергей Судей­кин

* * *

Для меня рассуж­де­ния об искус­стве всегда сводятся к одному: искус­ство (живо­пись, музыка, поэзия и др.) это — сеть, кото­рою улав­ли­ва­ется дух жизни и, улов­лен­ный, зако­вы­ва­ется в кристаллы звука, слова, краски, формы.

Кристаллы эти разру­ша­ются време­нем, но искус­ство снова и снова заки­ды­вает сеть. По богат­ству улова судят о богат­стве века. Но есть и другое разли­чие в этих улов­ках вечно­сти: степень их насы­щен­но­сти вечным, тем, что в искус­стве мы назы­ваем Красо­той.

Об этом, в сущно­сти, и гово­рят, когда гово­рят об искус­стве, или когда по нём судят о совре­мен­ном ему веке.

* * *

Ловцы вечно­сти строят свои формы из хруп­кого и тлен­ного мате­ри­ала жизни. Формы обуслав­ли­вают содер­жа­ние: жизнь довлеет над твор­че­ством. Действи­тельно, нельзя крова­вый закат насы­тить радо­стью ясного утра. В этом траге­дия искус­ства и его неуста­ва­е­мая борьба с формой, — с жизнью сего­дняш­него дня.

Только в редкие эпохи счаст­ли­вого и пышного расцвета жизни искус­ство совре­менно ей, — тогда оно обожеств­ляет эту жизнь, тогда — улов щедрый и Красота совер­шенна.

Но такие эпохи редки. Обычно взор искус­ства в поис­ках формы обра­щен назад, в глубь отошед­шего времени, и чем туск­лее совре­мен­ность, тем прон­зи­тель­нее взор в глубину.

Но здесь снова траге­дия: давно отошед­шие формы прекрасны, но мертвы, их не напол­нить вином бытия, как не напол­нить истлев­шего меха. А то, что живо, — тускло и безна­дёжно.

Мы только что пере­жили подоб­ное время в искус­стве: деся­ти­ле­тие перед миро­вой войной.

«Русский зимний карна­вал», 1923 год, США. Эта картина Судей­кина недавно ушла на торгах Sotheby’s за 650 тысяч фунтов стер­лин­гов

* * *

Связь искус­ства с жизнью — связь в любви и нена­ви­сти одно­вре­менно. Связь эта пред­воз­ве­щена огнен­ным мечом Архан­гела, прегра­див­шего первому чело­веку райские врата. Мечта о райских вратах — вечная тоска искус­ства. Оно прико­вано к жизни, но оно всегда впереди неё, одушев­лено этой мечтой. Поэтому искус­ство всегда веще, проро­че­ственно.

Веще и проро­че­ственно не содер­жа­ние искус­ства, но само его каче­ство, его окраска. Как по убору птиц, по их полету, мы гово­рим о весне и об осени, так по убору и взлету искус­ства мы гадаем о гряду­щих днях.

«Романс Глинки», 1910-е, Сергей Судей­кин

* * *

Я помню, как в 1910 году мы ждали конца мира: хвост кометы Галлея должен был коснуться земли и мгно­венно насы­тить воздух смер­тель­ными газами циана.

Так за деся­ти­ле­тие перед миро­вой войной, перед гибе­лью Россий­ской импе­рии, всё русское искус­ство, сверху донизу, в смут­ном пред­чув­ствии гибели, было одним воплем смер­тель­ной тоски.

В живо­писи была изыс­кан­ность, сладо­стра­стие формы; в поэзии — белая дама; в романе — пропо­ведь само­убийств; в музыке, наибо­лее ясно­ви­дя­щем из искусств, — пыла­ю­щий хаос. Поэма Огня — прямое указа­ние на гряду­щее потря­се­ние мира.

Этого мало: послед­нее поко­ле­ние «ловцов вечно­сти», в исступ­ле­нии и смер­тель­ной тоске, начали разма­зы­вать себе лица похаб­ными рисун­ками, стано­виться на голову и кричать, что весь мир кверху ногами.

Свин­цо­вая туча надви­га­лась, покрыла Россию, и Импе­рия, со всей трех­сот­лет­нею куль­ту­рой, рухнула в бездну.

Век был изжит.

* * *

И вот, мы стоим по эту сторону бездны. Прошлое — груда дымя­щихся разва­лин. Что же сталося с искус­ством? Оно погибло? Или его уцелев­шие остатки дожи­вают век?

Об русском совре­мен­ном искус­стве, во всём его объёме, гово­рить сейчас трудно: оно раски­дано по свету и только теперь начи­нает соби­раться в ячейки. Но по отдель­ным частям его, преиму­ще­ственно живо­писи и музыке, уже можно прови­деть в нём новую кровь, свежую силу: преоб­ра­же­ние. Не оста­лось и следа разо­ча­ро­ва­ния и упадка. И уже ясно просту­пают его резкие грани: стро­гость, сила, простота, утвер­жде­ние жизни, жажда овла­де­ния хаосом. Я повто­ряю, — ещё рано опре­де­лять каче­ство русского искус­ства. Никто не знает, какими доро­гами пойдет Россия, каков путь её искус­ства, но по его окраске, по его взлёту уже чувству­ется в тумане гряду­щего весен­ний расцвет, а не безна­дёж­ное угаса­ние осени.

Так, первые птицы, доле­тев­шие до этого берега из тьмы гигант­ского пожара, ещё окра­шены крова­выми отблес­ками, но движе­ния их сильны, кровь горяча и голос громок.

«Масле­нич­ный петрушка», 1910-е, Сергей Судей­кин

* * *

Возвра­ща­юсь к Судей­кину. Опре­де­лить этого поэта-живо­писца, то русского Ватто, то суздаль­ского трав­щика, так же трудно, как трудно выра­зить словом славян­скую стихию: какое-то един­ствен­ное соче­та­ние проти­во­ре­чий.

Бывают в России такие лица: стро­гие, серые, расколь­ни­чьи глаза и усмешка рта, не пред­ве­ща­ю­щая доброго. Эти лица не забы­ва­ются, очаро­ва­ние их волнует. У первого чело­века, мне кажется, было такое лицо — ясно, как зеркало, отра­жа­ю­щее перво­на­чаль­ную и неуспо­ко­ен­ную двой­ствен­ность души.

В этой, гармо­ни­че­ски успо­ко­ен­ной, возбуж­дён­ной двой­ствен­но­сти — весь красоч­ный и фанта­сти­че­ский мир Судей­кина.

* * *

Судей­кину омер­зи­тельна совре­мен­ность, — асфаль­то­вая улица со всей своей очевид­ной логи­кой, туск­лые лица толпы, пыль­ные одежды. Его глаз прони­зы­вает, как мираж, забы­тую госпо­дом богом прогорк­лую суету совре­мен­но­сти, и по каким-то неуло­ви­мым знакам, неяс­ным очер­та­ниям творит яркую и радост­ную жизнь в одеж­дах прошлого. Вот первое соче­та­ние двой­ствен­но­сти: Судей­кин весь в прошлом, но он весь живой, радост­ный, реаль­ный. В нём нет ни капли слад­кого яда мелан­хо­лии. Совре­мен­ность подсо­вы­вает ему асфаль­то­вого, прогорк­лого от скуки чёрта, и он пишет с него пышную, весё­лую девку в кокош­нике и сара­фане, и чувству­ешь: она жива, она среди нас, — нужна лишь твор­че­ская воля, чтобы, преодо­лев пыль­ную завесу совре­мен­но­сти, снова войти в роси­стый сад Господа Бога.

* * *

Судей­кин — подчёрк­нуто русский худож­ник. В нём очень выяв­лена та особая черта, кото­рая простому глазу кажется насмеш­кой над самим собой: нари­сует, напри­мер, чело­век от всей своей душев­ной взвол­но­ван­но­сти картину и под конец, где-нибудь сбоку, усмех­нётся, нарочно пока­жет кукиш, — всё, мол, это нарочно… всё, мол, это пустячки.

Черта эта — стыд­ли­вость, или юрод­ство, или лукав­ство, или, быть может, ещё не осознан­ный инстинкт, — лежит в самой основе русского чело­века. В его жилах текут две крови: прозрач­ная — кровь Запада и дымная — азиат­ская кровь. Ещё не умом, но кровью русский чело­век знает больше, чем чело­век Запада, но инстинкт его до времени велит охра­нять это знание крови. Отсюда — лукав­ство, засло­ночки в тех местах, где — вот-вот — откро­ется провал в вечность, отсюда — юроди­вое бормо­та­нье Досто­ев­ского, отсюда — хитрый, раско­сый глаз в уголку каждой картины Судей­кина.

* * *

Три пери­ода жизни Судей­кина, — он родился в старин­ной усадьбе Смолен­ской губер­нии, юноше­ские годы провел в Москве, зрелые в Петер­бурге, — обусло­вили три основ­ных грани его твор­че­ства: роман­ти­че­скую поэзию, реализм и изыс­кан­ность.

Старин­ная поме­щи­чья усадьба насы­тила его душу очаро­ва­нием: волни­стых полей, покры­тых хлебами и пятнами мирно пасу­щейся скотины; просё­лоч­ной дороги, по кото­рой вдали, в облачке пыли, скачет в бричке отстав­ной штабс-ротмистр, спеша куда-нибудь в гости; зелё­ным сумра­ком рощи, где босо­но­гие краса­вицы в цвет­ных сара­фа­нах водят хоро­вод, а барин с труб­кой под дубом глядит на них, ласко­вых, силь­ных, пугли­вых, и не нагля­дится…

Москва раскрыла ему весё­лую, полно­кров­ную, живую реаль­ность. До ближай­ших к нам лет Москва не подда­ва­лась унынию асфаль­то­вого черта: трам­ваи, семи­этаж­ные дома, авто­мо­били и пр. лишь увели­чи­вали её полно­кро­вие. Ника­кими усили­ями из этой разве­сё­лой деревни нельзя было сделать инду­стри­аль­ный, унылый город. Лихач с непо­мер­ным, ваточ­ным задом запус­кал злого жеребца прямо с Твер­ской в пере­улки, на Живо­дёрку, в такие места, кото­рые могли пере­ва­рить какую угодно логику, какое угодно уныние. Одна­жды Судей­кин расска­зал мне о том, как он пиро­вал за Моск­вой-рекой, где-то в Девки­ном пере­улке, на купе­че­ской свадьбе, — сам Остров­ский кряк­нул бы от удоволь­ствия, слушая этот рассказ.

Лет пятна­дцать тому назад в самом разгаре был петер­бург­ский худо­же­ствен­ный период, выра­жен­ный в формуле: «Искус­ство для искус­ства». Формула эта была страшна и гибельна для мало­кров­ных, для твор­цов без силь­ного запаса твор­че­ства: у них она вырож­да­лась в чистый эсте­тизм, в круж­ков­щину. Но Судей­кин прие­хал тогда в Петер­бург с такими зале­жами твор­че­ства, что эсте­ти­че­ская формула была для него лишь благо­де­тельна: она орга­ни­зо­вала его талант и придала ему высшее очаро­ва­ние. Судей­кин сразу же вышел на евро­пей­скую арену.

«Буль­вар­чик», 1910-е, Сергей Судей­кин

* * *

Судей­кин соеди­няет в себе два извеч­ных проти­во­ре­чия, две куль­туры: Восток и Запад. Давниш­ний спор о путях русского искус­ства даёт, в лице Судей­кина, силь­ный пере­вес тем, кто утвер­ждает, что куль­тур­ная миссия России в соеди­не­нии двух миров, Востока и Запада, двух враж­деб­ных и каждого в отдель­но­сти несо­вер­шен­ных миров, влеку­щихся и не могу­щих постиг­нуть друг друга, как два начала — мужское и женское. Россия — их мучи­тель­ное слия­ние. Россия сего­дняш­него дня — исступ­лен­ные, крова­вые судо­роги двух слив­шихся, нако­нец, миров. Россия буду­щего — благо­дать изоби­лия, цвете­ние земли, миро­вая тишина. Русскому искус­ству — венец на пиру.

Гр. Алек­сей Н. Толстой



Публи­ка­ция подго­тов­лена авто­ром теле­грам-канала CHUZHBINA.

Поделиться