«Явка с повинной» Михаила Бакунина

Пред­став­ляем главу «Явка с повин­ной» из научно-попу­ляр­ной книги Сергея Петрова «Баку­нин. Первый панк Европы», вышед­шей в изда­тель­стве «Пятый Рим». Глава повест­вует о испо­веди Миха­ила Баку­нина, одного из осно­во­по­лож­ни­ков анар­хизма и видного рево­лю­ци­о­нера сере­дины XIX века. В 1851 году Баку­нин был выслан австрий­скими властями в Россию, где он был вынуж­ден напи­сать пока­я­ние импе­ра­тору Нико­лаю I. Это довольно обшир­ный текст, к кото­рому остав­лял коммен­та­рии сам импе­ра­тор. Что это было — подлин­ная испо­ведь или вынуж­ден­ная мани­пу­ля­ция рево­лю­ци­о­нера, кото­рому грозила смерт­ная казнь?   


Напрасно австрий­ские и русские чинов­ники волно­ва­лись. Баку­нин о само­убий­стве и не помыш­лял. Спустя девять лет после этапи­ро­ва­ния из австрий­ской тюрьмы, он призна­ется Герцену, что, когда увидал русский конвой, им овла­дел приступ восторга.

Ребята! Наши! Слава Богу! Домой!

Почему произо­шла такая с ним пере­мена? Ведь раньше он размыш­лял совсем по-другому, перспек­тива возвра­ще­ния в Россию приво­дила его в пани­че­ский ужас. Навер­ное, аван­тю­рист почуял начало новой игры, смысл всей его жизни именно в этом и заклю­чался — играть, рискуя, ставя на кон все. За послед­ние сорок пять лет, исклю­чая детство-отро­че­ство и часть юности, Баку­нин должен был выпить цистерну шампан­ского, не меньше.

«Ребята» отнес­лись к его лико­ва­нию сдер­жанно. Хотя, препро­вож­дая его к Алек­се­ев­скому раве­лину, и погля­ды­вали на него с инте­ре­сом.

«…явился ко мне граф Орлов, — писал позже Герцену Мишель, — от имени госу­даря: «Госу­дарь прислал меня к вам и при казал вам сказать: «скажи ему, чтоб он напи­сал мне, как духов­ный сын пишет к духов­ному отцу. Хотите вы писать?» Я поду­мал немного и размыс­лил, что перед juri («жюри», суд присяж­ных), при откры­том судо­про­из­вод­стве я должен бы был выдер­жать роль до конца, но что в четы­рех стенах, во власти медведя, я мог без стыда смяг­чить формы, и потому потре­бо­вал месяц времени, согла­сился и напи­сал в самом деле род испо­веди, нечто вроде Dichtung und Wahrheit (вымы­сел и правда)».

…Широ­кие массы об «Испо­веди» узнали значи­тельно позже, почти через семь­де­сят лет, когда кто-то из солдат рево­лю­ции вскрыл один из секрет­ных сейфов охранки и обна­ру­жил среди прочих эту инте­рес­ную папочку. Обна­ро­до­ван­ное содер­жа­ние не только отозва­лось острой болью в серд­цах баку­нин­ской паствы, оно и у нейтрально отно­ся­щихся к его лично­сти, вызвало острый шок.

Вяче­слава Полон­ского, автора несколь­ких трудов о Баку­нине, одного из первых глав­ных редак­то­ров «Нового мира», критика и лите­ра­тора, «Испо­ведь» удив­ляет «не столько своим низмен­ным тоном… сколько глубо­ким и искрен­ним осуж­де­нием былой деятель­но­сти автора». «Безу­мие», «грехи», «преступ­ле­ния» — иных слов не нахо­дит он (Баку­нин) для ее оценки. Он даже благо­да­рит бога за то, что тот поме­шал поднять ему рево­лю­цию в России: этим бог изба­вил его от несча­стья сделаться «извер­гом и пала­чом» сооте­че­ствен­ни­ков. Он ставит крест над своим прошлым, и его радует созна­ние, что «гибель­ные пред­при­я­тия против госу­даря и родины оста­лись неосу­ществ­лен­ными».

Ориги­нал «Испо­веди» хранится в Архиве рево­лю­ции в Москве, там же лежит ее копия, пере­пи­сан­ная крайне разбор­чиво, специ­ально для царя (почерк у самого Мишеля был отвра­ти­тель­ным). Ориги­нал содер­жит 96 стра­ниц, каждая из них испи­сана с обеих сторон.

Начало выгля­дит так:

«Ваше импе­ра­тор­ское вели­че­ство, всеми­ло­сти­вей­ший госу­дарь!

Когда меня везли из Австрии в Россию, зная стро­гость русских зако­нов, зная Вашу непре­обо­ри­мую нена­висть ко всему, что только похоже на непо­слу­ша­ние, не говоря уже о явном бунте против воли Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, зная также всю тяжесть моих преступ­ле­ний, кото­рых не имел ни надежды, ни даже наме­ре­ния утаить или умалить перед судом, я сказал себе, что мне оста­ется только одно — терпеть до конца, и просил у бога Силы для того.

Чтобы выпить достойно и без подлой слабо­сти горь­кую чашу, мною же самим угото­ван­ную. Я знал, что, лишен­ный дворян­ства тому назад несколько лет приго­во­ром прави­тель­ству­ю­щего сената и указом Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, я мог быть законно подвер­жен телес­ному нака­за­нию, и, ожидая худшего, наде­ялся только на одну смерть как на скорую изба­ви­тель­ницу от всех мук и от всех испы­та­ний.

Не могу выра­зить, госу­дарь, как я был пора­жен, глубоко тронут благо­род­ным, чело­ве­че­ским, снис­хо­ди­тель­ным обхож­де­нием, встре­тив­шим меня при самом моем въезде на русскую границу! Я ожидал другой встречи. Что я увидел, услы­шал, все, что испы­тал в продол­же­ние целой дороги от Царства Поль­ского до Петро­пав­лов­ской крепо­сти, было так противно моим бояз­нен­ным ожида­ниям, стояло в таком проти­во­ре­чии со всем тем, что я сам по слухам и думал и гово­рил и писал о жесто­ко­сти русского прави­тель­ства, что я, в первый раз усум­нив­шись в истине преж­них поня­тий, спро­сил себя с изум­ле­ньем: не клеве­тал ли я? Двух­ме­сяч­ное пребы­ва­ние в Петро­пав­лов­ской крепо­сти окон­ча­тельно убедило меня в совер­шен­ной неосно­ва­тель­но­сти многих старых предубеж­де­ний.

(Отчерк­нуто каран­да­шом на полях)

Не поду­майте впро­чем, госу­дарь, чтобы я, поощ­ря­ясь тако­вым чело­ве­ко­лю­би­вым обхож­де­нием, возы­мел какую-нибудь ложную или сует­ную надежду. Я очень хорошо пони­маю, что стро­гость зако­нов не исклю­чает чело­ве­ко­лю­бия точно так же, как и обратно, что чело­ве­ко­лю­бие не исклю­чает стро­гого испол­не­ния зако­нов. Я знаю, сколь велики мои преступ­ле­ния, и, поте­ряв право наде­яться, …не наде­юсь, и, сказать ли Вам правду, госу­дарь, так поста­рел и отяже­лел душою в послед­ние годы, что даже почти ничего не желаю.

Граф Орлов объявил мне от имени Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, что Вы жела­ете, госу­дарь, чтоб я Вам напи­сал полную испо­ведь всех своих прегре­ше­ний. Госу­дарь! Я не заслу­жил такой мило­сти и крас­нею, вспом­нив все, что дерзал гово­рить и писать о неумо­ли­мой стро­го­сти Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства.

Как же я буду писать? Что скажу я страш­ному русскому царю, гроз­ному блюсти­телю и ревни­телю зако­нов? Испо­ведь моя Вам как моему госу­дарю заклю­ча­лась бы в следу­ю­щих немно­гих словах: госу­дарь! я кругом вино­ват перед Вашим импе­ра­тор­ским вели­че­ством и перед зако­нами отече­ства. Вы знаете мои преступ­ле­ния, и то, что Вам известно, доста­точно для осуж­де­ния меня по зако­нам на тягчай­шую казнь, суще­ству­ю­щую в России. Я был в явном бунте против Вас, госу­дарь, и против Вашего прави­тель­ства; дерзал проти­во­стать Вам как враг, писал, гово­рил, возму­щал умы против Вас, где и сколько мог. Чего же более? Велите судить и казнить меня, госу­дарь; и суд Ваш и казнь Ваша будут законны и спра­вед­ливы. Что же более мог бы я напи­сать своему госу­дарю?»

Авто­порт­рет Миха­ила Баку­нина. 1830 год.

И действи­тельно, что же? Для начала Мишель просит разре­шить царю кратко описать свою моло­дость, дать понять, с чего все начи­на­лась. И с первых строк заяв­лен­ной темы бросает камень в женский огород, а затем «искренне» раска­и­ва­ется перед своим батюш­кой.

«…Я учился три года в Артил­ле­рий­ском училище, был произ­ве­ден в офицеры в 19 году от рожде­нья, а в конце четвер­того [года] своего ученья, бывши в первом офицер­ском классе, влюбился, сбился с толку, пере­стал учиться, выдер­жал экза­мен самым постыд­ным обра­зом или, лучше сказать, совсем не выдер­жал его, а за это был отправ­лен служить в Литву с опре­де­ле­нием, чтобы в продол­же­ние трех лет меня обхо­дили чином и до подпо­ру­чи­чьего чина ни в отставку, ни в отпуск не отпус­кали. Таким обра­зом, моя служеб­ная карьера испор­ти­лась в самом начале моею собствен­ною виною и, несмотря на истинно отече­ское попе­че­ние обо мне Миха­ила Михай­ло­вича Кованьки, бывшего тогда коман­ди­ром Артил­ле­рий­ского училища.

Прослу­жив один год в Литве, я вышел с боль­шим трудом в отставку совер­шенно против жела­ния отца моего. Оста­вив же воен­ную службу, выучился по-немецки и бросился с жадно­стью на изуче­ние герман­ской фило­со­фии, от кото­рой ждал света и спасе­ния. Одарен­ный пылким вооб­ра­же­ньем и, как гово­рят фран­цузы, d’une grande dose d’exaltation (Значи­тель­ною дозою экзаль­та­ции), — простите, госу­дарь, не нахожу русского выра­же­ния, — я причи­нил много горя своему старику-отцу, в чем теперь от всей души, хотя и поздно, каюсь. Только одно могу сказать в свое оправ­да­ние: мои тогдаш­ние глупо­сти, а также и позд­ней­шие грехи и преступ­ле­ния были чужды всем низким, свое­ко­рыст­ным побуж­де­ниям; проис­хо­дили же боль­шею частью от ложных поня­тий, но еще более от силь­ной и ни когда не удовле­тво­рен­ной потреб­но­сти знания, жизни и действия.

В 1840 году, в двадцать же седь­мом от рожде­ния, я с трудом выпро­сился у своего отца за границу, для того чтобы слушать курс наук в Берлин­ском универ­си­тете».

Полон­ский спра­вед­ливо упоми­нает о лите­ра­тур­ном даре Баку­нина, напи­сана эта много­стра­нич­ная «явка с повин­ной» складно, текст совер­шенно не отпус­кает, лишь иногда Баку­нин будто бы забы­вает о поддер­жа­нии необ­хо­ди­мого ритма и начи­нает зануд­ство­вать, но это зануд­ство с лихвой компен­си­ру­ется «пока­ян­ными» местами.

И все же «Испо­ведь» — не просто обра­зец кающейся прозы. Это обра­зец дости­же­ния Мише­лем очеред­ного уровня влия­ния, уровня мани­пу­ля­ции.

Через свои строки он не только пыта­ется погру­зить импе­ра­тора в атмо­сферу своего «раска­я­ния», он призы­вает его к диалогу. Беско­неч­ное само­уни­же­ние сменя­ется вдруг очень правиль­ными нажив­ками в расчете на презри­тель­ное отно­ше­ние вели­ко­дер­жав­ного шови­ни­ста Нико­лая к Европе и всякого рода «евро­пей­ской заразе».

«…позна­ко­мив­шись поближе с мета­фи­зи­че­скими вопро­сами, я довольно скоро убедился в ничтож­но­сти и сует­но­сти всякой мета­фи­зики».

Дальше — более конкретно, но образно: «…что может быть уже, жальче, смеш­нее немец­кого профес­сора, да и немец­кого чело­века вообще!»

Нико­лай клюет! Если изна­чально он просто отчер­ки­вает заин­те­ре­со­вав­шие его места крас­ным каран­да­шом, то затем уже начи­нает коммен­ти­ро­вать. «Испо­ведь» превра­ща­ется не просто в роман «нон-фикшн». Это своего рода роман-диало­гия, именно в таком виде он хранится в подлин­нике и копиях и издан в печати точно так.

Мишель пишет: «Обще­ствен­ный поря­док, обще­ствен­ное устрой­ство сгнили на Западе и едва держатся болез­нен­ным усилием, сим одним могут объяс­ниться и та неве­ро­ят­ная слабость и тот пани­че­ский страх, кото­рые в 1848 году постигли все госу­дар­ства на Западе, исклю­чая Англии; но и ту, кажется, постиг­нет в скором времени та же самая участь».

Импе­ра­тор согла­ша­ется: «Рази­тель­ная истина!»

Мишель: «…Плод проте­стан­тизма и всей поли­ти­че­ской исто­рии Герма­нии, анар­хия есть основ­ная черта немец­кого ума, немецко го харак­тера и немец­кой жизни: анар­хия между провин­ци­ями; анар­хия между горо­дами и селами; анар­хия между жите­лями одного и того же места, между посе­ти­те­лями одного и того же кружка; анар­хия нако­нец в каждом немце, взятом особенно, между его мыслью, серд­цем и волею».

«Неоспо­ри­мая истина!!!» — мысленно воскли­цает Нико­лай.

Нико­лай I. Автор Йохан Бес

Мишель: «Комму­низм, по край­ней мере, столько же произо­шел и про исхо­дит сверху, сколько и снизу; внизу, в народ­ных массах, он растет и живет как потреб­ность не ясная, но энер­ги­че­ская, как инстинкт возвы­ше­ния; в верх­них же клас­сах как разврат, как эгоизм, как инстинкт угро­жа­ю­щей заслу­жен­ной беды, так не опре­де­лен­ный и беспо­мощ­ный страх, след­ствие дрях­ло­сти и нечи­стой сове­сти; и страх сей и беспре­стан­ный крик против комму­низма чуть ли не более способ­ство­вали к распро­стра­не­нию послед­него, чем самая пропа­ганда комму­ни­стов…»

Нико­лай подтвер­ждает: «Правда».

В каких-то местах Баку­нин наглеет, теряет в попыт­ках влия­ния на царя, что назы­ва­ется, берега и чуть ли не пыта­ется свер­нуть импе­ра­тора на свою борозду.

«Если бы Вы, госу­дарь, — взры­ва­ется одна­жды Мишель, — захо­тели тогда поднять славян­ское знамя, то они (славяне Европы. — прим. автора) без усло­вий, без пере­го­во­ров, но слепо преда­вая себя Вашей воле, они и все, что только гово­рит по-славян­ски в австрий­ских и прус­ских владе­ниях, с радо­стью, с фана­тиз­мом броси­лись бы под широ­кие крылья россий­ского орла и устре­ми­лись бы с яростью не только против нена­вист­ных немцев, но и на всю Запад­ную Европу…»

Но не такой уж тупой чело­век Нико­лай I, не такой уж фельд­фе­бель в пого­нах, каким его пыта­лись пода­вать нам совет­ские исто­рики. Это чело­век умный и ковар­ный, с хоро­шим чувством юмора чело­век. Наживку он не прогла­ты­вает. Акку­ратно сняв с крючка, он внима­тельно рассмат­ри­вает ее и, посме­яв­шись, отбра­сы­вает в сторону.

«Не сомне­ва­юсь, — отве­чает он, — то есть я бы стал в голову рево­лю­ции славян­ским Маза­ни­елло, спасибо!»

Посме­и­ва­ется он и над другими откро­вен­ными пасса­жами Мишеля.

«Перед поезд­кою в Прагу я поль­зо­вался между бреслав­скими демо­кра­тами боль­шим поче­том, но все мое влия­ние утра­ти­лось и обра­ти­лось в ничто, когда по возвра­ще­нии я стал защи­щать в демо­кра­ти­че­ском клубе право славян; на меня все вдруг закри­чали и дого­во­рить даже не дали…»

Ответ: «Пора было!»

«Тогда во мне роди­лась стран­ная мысль. Я взду­мал вдруг писать к Вам, госу­дарь, и начал было письмо; оно также содер­жало род испо­веди, более само­лю­би­вой, фрази­стой, чем та, кото­рую теперь пишу… Письмо было много­слож­ное и длин­ное, фанта­сти­че­ское, необ­ду­ман­ное, но напи­сан­ное с жаром и от души; оно заклю­чало в себе много смеш­ного, неле­пого…»

«Жаль, что не прислал», — снова улыба­ется госу­дарь.

В целом же «Испо­ведь» пред­став­ляет собой эмоци­о­наль­ный отчет о пребы­ва­нии в Европе и участии в рево­лю­циях. Он разби­ва­ется теми самыми эмоци­о­наль­ными блоками в виде пригла­ше­ния к диалогу и робких призы­вов если не разде­лить, то понять его взгляды, а также другим неболь­шим блоком, назову его любов­ным, вот он:

«Когда я был юнке­ром в Артил­ле­рий­ском училище, я, так же как и все това­рищи, страстно любил Вас. Бывало, когда Вы прие­дете в лагерь, одно слово «госу­дарь едет» приво­дило всех в невы­ра­зи­мый восторг, и все стре­ми­лись к Вам на встречу. В Вашем присут­ствии мы не знали боязни; напро­тив, во зле Вас и под Вашим покро­ви­тель­ством искали прибе­жища от началь­ства; оно не смело идти за нами в Алек­сан­дрию. Я помню, это было во время холеры. Вы были грустны, госу­дарь, мы молча окру­жали Вас, смот­рели на Вас с трепет­ным благо­го­ве­нием, и каждый чувство­вал в душе своей Вашу вели­кую грусть…»

Да, мастер­ство не пропьешь. Мани­пу­ля­тив­ный опыт пись­мен­ного влия­ния на сестер и братьев, друзей и знако­мых исполь­зу­ется по полной программе. Баку­нин пыта­ется влиять на душу самого глав­ного чело­века в России, чело­века, кото­рого искренне считал тира­ном и угне­та­те­лем! Этим же он опро­вер­гает неле­пое обви­не­ние в гото­вя­щемся поку­ше­нии на него, Нико­лая.

«Потом, много лет спустя, за грани­цей, когда я сделался уже отча­ян­ным демо­кра­том, я стал считать себя обязан­ным нена­ви­деть импе­ра­тора Нико­лая; но нена­висть моя была в вооб­ра­же­нии, в мыслях, не в сердце: я нена­ви­дел отвле­чен­ное поли­ти­че­ское лицо, олице­тво­ре­ние само­дер­жав­ной власти в России, притес­ни­теля Польши, а не то живое вели­че­ствен­ное лицо, кото­рое пора­зило меня в самом начале жизни, и запе­чат­ле­лось в юном сердце моем. Впечат­ле­ния юности нелегко изгла­жи­ва­ются, госу­дарь!»

Оценив любовно-пока­ян­ные блоки Мишеля, Нико­лай лишь в одном месте сделает вывод не просто чита­теля, но царя, пома­зан­ника божьего. Пусть этот вывод проме­жу­точ­ный, т.к. сделан только в сере­дине, но он уже окон­ча­те­лен, и это очевидно.

«Повин­ную голову меч не сечет, прости ему бог», — напи­шет госу­дарь.

Уже на этих стра­ни­цах Нико­лай решает, что Мишель не будет казнен.

…Крити­куя и защи­щая «Испо­ведь», иссле­до­ва­тели едины в одном — Баку­нин никого «не сдал». А от него этого ждали: режим очень инте­ре­со­вался, что там поде­лы­вают за грани­цей наши, чем они дышат? Мишель, пред­видя этот вопрос, а может, и полу­чив его от Орлова, трепетно просит: не застав­ляйте меня гово­рить о русских! Я никого не хочу компро­ме­ти­ро­вать и за все желаю отве­чать сам, и вообще я жил в Европе сам по себе.

«Нико­лай, по-види­мому, читал руко­пись довольно внима­тельно, — отме­чает глав­ный совет­ский биограф Баку­нина Юрий Стек­лов, — об этом свиде­тель­ствует множе­ство поме­ток, кото­рыми испещ­рен пере­пи­сан­ный для него экзем­пляр… Эти пометки пока­зы­вают, что несмотря на удоволь­ствие, достав­лен­ное ему пока­ян­ным тоном Бакуни на и биче­ва­нием «гнилого» Запада, испо­ведь его не удовле­тво­рила, ибо не дала ему того глав­ного, чего он от нее ожидал, т. е. выдачи имен и фактов, отно­ся­щихся к русскому оппо­зи­ци­он­ному движе­нию».

Так уж ли не удовле­тво­рила? В части именно русских связей Мишеля — пожа­луй. Выго­ра­жи­вая своих друж­ков, он явно пере­усерд­ство­вал.

Михаил Баку­нин в 1940-е годы

Герцена, на кото­рого у царского режима были если не тонны, то кило­граммы компро­мата отно­си­тельно его буржу­азно-рево­лю­ци­он­ных идей, Баку­нин выстав­ляет едва не анге­лом.

«…Он — чело­век добрый, благо­род­ный, живой, остро­ум­ный, несколько болтун и эпику­реец… Я видел его в Париже летом в 1847 году; тогда он не думал еще эмигри­ро­вать и более всех других смеялся над моим поли­ти­че­ским направ­ле­нием, сам же зани­мался всевоз­мож­ными вопро­сами и пред­ме­тами, особенно лите­ра­ту­рою… Один раз он мне только прислал денег через Рейхеля…»

Старого же друга Герцена — публи­ци­ста Нико­лая Сазо­нова он и вовсе выстав­ляет едва не пособ­ни­ком режима.

«…Нико­лай Сазо­нов, — докла­ды­вает Мишель, — чело­век умный, знаю­щий, дарови тый, но само­лю­би­вый и себя­лю­би­вый до край­но­сти. Сначала он был мне врагом за то, что я не мог убедиться в само­сто­я­тель­но­сти русской аристо­кра­тии, кото­рой он считал себя тогда не послед­ним пред­ста­ви­те­лем; потом стал назы­вать меня своим другом. Я в дружбу его не верил, но видел его довольно часто, находя удоволь­ствие в его умной и любез­ной беседе. По возвра­ще­нии моем из Бель­гии я встре­тил его несколько раз у Гервега; он на меня дулся и, как я потом услы­шал, первый стал распро­стра­нять слух о моей мнимой зави­си­мо­сти от Ледрю-Ролена».

Таким обра­зом, по русским това­ри­щам действи­тельно — кукиш. «Я не могу ском­про­ме­ти­ро­вать их более, чем они сами ском­про­ме­ти­ро­вали себя». Но помимо исконно русских персо­на­лий, Мишель общался с россий­скими поддан­ными, а именно — с поля­ками. И вот что он пишет о них:

«В эмигра­циях должно разли­чать две вещи: толпу шумя­щую и тайные обще­ства, всегда состо­я­щие из немно­гих пред­при­им­чи­вых людей, кото­рые ведут толпу неви­ди­мою рукою и гото­вят пред­при­я­тия в тайных засе­да­ниях… В это время в Париже суще­ство­вало только два серьез­ных поль­ских обще­ства: обще­ство Чарто­риж­ского и обще­ство демо­кра­тов».

Адам Ежи Чарто­риж­ский (в иной тран­скрип­ции — Чарто­рый­ский) — участ­ник поль­ского восста­ния 1830 года, пред­се­да­тель прави­тель­ства восстав­ших, после подав­ле­ния убрался в Париж и возгла­вил консер­ва­тив­ное крыло поль­ской эмигра­ции — «Монар­хи­че­ское това­ри­ще­ство Третьего Мая». «Обще­ство демо­кра­тов» имено­вало себя Центра­ли­за­цией.

Если Мишелю было известно о претен­зиях царского прави­тель­ства к Герцену, то об осве­дом­лен­но­сти царя отно­си­тельно двух поль­ских центров сопро­тив­ле­ния он мог только дога­ды­ваться. Поэтому Баку­нин либо впер­вые довел до режима эти данные, либо подтвер­дил уже имею­щу­юся инфор­ма­цию, что также нема­ло­важно.

Нико­лай вновь отме­чает эти места крас­ным.

«Я хотел им пред­ло­жить сово­куп­ное действие на русских, обре­тав­шихся в Царстве Поль­ском, в Литве и в Подо­лии, пред­по­ла­гая, что они имеют в сих провин­циях связи доста­точ­ные для деятель­ной и успеш­ной пропа­ганды».

Резуль­тат пропа­ганды — нуле­вой.

«Я виделся с поль­скими демо­кра­тами несколько раз, но не мог с ними сойтиться: во-первых вслед­ствие разно­гла­сия в наших наци­о­наль­ных поня­тиях и чувствах: они мне пока­за­лись тесны, огра­ни­чены, исклю­чи­тельны, ничего не видели кроме Польши».

Этот абзац Нико­лай коммен­ти­рует двумя буквами — NB.

NB — это «nota bene», «обра­тите внима­ние».

Помимо самого Нико­лая, чита­те­лями явля­лись наслед­ник, граф Орлов и его заме­сти­тель Дубельт. Двое послед­них могли читать и до Нико­лая, но после прочте­ния руко­писи царем было бурное ее обсуж­де­ние, и навер­няка перед этим обсуж­де­нием им было велено пере­чи­тать.

На что импе­ра­тор просит обра­тить внима­ние? Центра­ли­за­ция имеет силь­ные аген­тур­ные возмож­но­сти не только в Царстве Поль­ском, но в Литве и Подо­лии. К этим двум реги­о­нам следует присмот­реться внима­тель­нее. Не просто «держать в узде», но и проана­ли­зи­ро­вать настро­е­ния, сори­ен­ти­ро­вать жандар­мов, усилить аген­тур­ную работу.

Это важно как для разведки, так и для буду­щего руко­во­ди­теля госу­дар­ства. Более того, один из экзем­пля­ров «Испо­веди» направ­ля­ется по указа­нию Нико­лая Намест­нику Царства Поль­ского — Паске­вичу.

Отметку NB Нико­лай ставит в месте, где Баку­нин упоми­нает о Марксе и гово­рит о конфликте с ним.

«Д-р Маркс, один из пред­во­ди­те­лей немец­ких комму­ни­стов в Брюс­селе, возне­на­ви­дев­ший меня более других за то, что я не за хотел быть принуж­ден­ным посе­ти­те­лем их обществ и собра­ний, был в это время редак­то­ром "Rheinische Zeitung («[Новая] Рейн­ская газета»), выхо­див­шей в Кельне. Он первый напе­ча­тал корре­спон­ден­цию из Парижа, в кото­рой меня упре­кали, что будто бы я своими доно­сами погу­бил много поля­ков; а так как «Rheinische Zeitung» была люби­мым чтением немец­ких демо­кра­тов, то все вдруг и везде и уже громко гово­рили о моем мнимом преда­тель­стве…»

О смысле этой отметки пого­во­рим ниже. А пока всего лишь пред­по­ложу, что этот неболь­шой абзац стал ключе­вым в даль­ней­шем значе­нии Мишеля для русских властей. На несколь­ких стра­ни­цах Баку­нин приво­дит свои воззре­ния на поло­же­ние дел в Боге­мии.

«Огром­ная ошибка немец­ких да сначала также и фран­цуз­ских демо­кра­тов состо­яла по моему мнению в том, — изла­гает Мишель, — что пропа­ганда их огра­ни­чи­ва­лась горо­дами, не прони­кала в села; города, как бы сказать, стали аристо­кра­тами, и вслед­ствие того села не только оста­лись равно­душ­ными зрите­лями рево­лю­ции, но во многих местах начали даже являть против нее враж­деб­ное распо­ло­же­ние. А ничего, каза­лось, не было легче, как возбу­дить рево­лю­ци­о­нер­ный дух в земле­дель­че­ском классе…»

Есть что подска­зать австрий­ским колле­гам, не правда ли? На тот момент Австро-Венгер­ская и Россий­ская импе­рии были вполне себе друзья.

Свою «Испо­ведь» Михаил Баку­нин закан­чи­вает так:

«Госу­дарь! Я — преступ­ник вели­кий и не заслу­жи­ва­ю­щий поми­ло­ва­ния! Я это знаю, если бы мне была суждена смерт­ная казнь, я принял бы ее как нака­за­ние достой­ное, принял бы почти с радо­стью: она изба­вила бы меня от суще­ство­ва­ния неснос­ного и нестер­пи­мого. Но граф Орлов сказал мне от имени Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, что смерт­ная казнь не суще­ствует в Рос сии. Молю же Вас, госу­дарь, если по зако­нам возможно и если просьба преступ­ника может тронуть сердце Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, госу­дарь, не велите мне гнить в вечном крепост­ном заклю­че­нии! Не нака­зы­вайте меня за немец­кие грехи немец­ким нака­за­нием. Пусть каторж­ная работа самая тяжкая будет моим жребием, я приму ее с благо­дар­но­стью, как милость, чем тяже­лей работа, тем легче я в ней поза­бу­дусь! В уеди­нен­ном же заклю­че­нии все помнишь и помнишь без пользы; и мысль и память стано­вятся невы­ра­зи­мым муче­нием, и живешь долго, живешь против воли и, нико­гда не умирая, всякий день умира­ешь в бездей­ствии и в тоске. Нигде не было мне так хорошо, ни в крепо­сти Кениг­ш­тейн, ни в Австрии, как здесь в Петро­пав­лов­ской крепо­сти, и дай бог всякому свобод­ному чело­веку найти такого доброго, такого чело­ве­ко­лю­би­вого началь­ника, какого я нашел здесь, к своему вели­чай­шему счастью! И, несмотря на то, если бы мне дали выбрать, мне кажется, что я вечному заклю­че­нию в крепо­сти пред­по­чел бы не только смерть, но даже телес­ное нака­за­ние.

Другая же просьба, госу­дарь! Позвольте мне один и в послед­ний раз увидеться и проститься с семей­ством; если не со всем, то, по край­ней мере, со старым отцом, с мате­рью и с одною люби­мою сест­рою, про кото­рую я даже не знаю, жива ли она (Татьяна Алек­сан­дровна).

Окажите мне сии две вели­чай­шие мило­сти, всеми­ло­сти­вей­ший госу­дарь, и я благо­словлю прови­де­ние, осво­бо­див­шее меня из рук немцев, для того чтобы предать меня в отече­ские руки Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства.

Поте­ряв право назы­вать себя верно­под­дан­ным Вашего импе­ра­тор­ского вели­че­ства, подпи­сы­ва­юсь oт искрен­него сердца.

Кающийся греш­ник Михаил Баку­нин».

Поделиться