«Большевизм абсолютно, неминуемо, исторически предопределен»

Худож­ник «Това­рищ У» скинул свою графи­че­скую маску и под ней пред­стал писа­тель Влади­мир Миро­ненко. В изда­тель­стве «Пятый Рим» вышла книга «Алёшины сны», часть глобаль­ной трило­гии. Сперва может пока­заться, что «Алёшины сны» — это исто­ри­че­ский роман про послед­ние годы Россий­ской импе­рии. Но язык книги — мета­фи­зи­чен и подо­бен оглу­ша­ю­щей мисте­рии. Точно такой же и сюжет. Он хоть о Распу­тине. Но о Распу­тине другом, не публич­ном и не суще­ству­ю­щим вовсе. О силе Максима Горь­кого, исто­ри­че­ском надломе и ярости боль­ше­ви­ков — в беседе Влади­мира Миро­ненко с VATNIKSTAN.


- Язык книги макси­мально худо­же­ствен­ный и прибли­жен­ный к русской клас­сике. Да и время выбрано не простое. Однако, я не могу назвать роман «Алёшины сны» хоть сколько-нибудь реаль­ным. Он мисти­че­ский. Почему вы решили наде­лить мисти­циз­мом именно этих исто­ри­че­ских персо­на­жей?

- На самом деле любой, любой без исклю­че­ния исто­ри­че­ский персо­наж мисти­чен. Да и неисто­ри­че­ский тоже. Жизнь во всех прояв­ле­ниях — явле­ние неиз­бывно и неиз­бежно мисти­че­ское.

Другое дело, что мы не чувствуем этого в силу привычки к ней. А вот когда смерть подни­мает голову и смот­рит в глаза, тогда острота ощуще­ний возвра­ща­ется. Поэтому наибо­лее остро мисти­цизм прояв­ля­ется во время апока­лип­сиса.

Время Алек­сея, Григо­рия, царя Нико­лая, Ленина Влади­мира Ильича — это апока­лип­сис и есть. То есть чело­ве­че­ство всегда живёт в апока­лип­сисе, огнен­ном или вяло­те­ку­щем. Начало прошлого века — это время огнен­ного апока­лип­сиса. Отсветы этого огня, они на персо­на­жах заметно полы­хают. Отсюда и мисти­цизм.

- Насколько серьез­ными вам кажутся исто­рии про мисти­цизм боль­ше­визма и можно ли в этом ключе проти­во­по­став­лять тайные воззре­ния рево­лю­ци­о­не­ров — увле­че­ниям всякими сало­нами русской аристо­кра­ти­че­ской знати?

- Мисти­че­ская состав­ля­ю­щая там, несо­мненно, была. Не выспрен­ная и манер­ная, как в этих самых сало­нах, конечно. Люди ощущали себя в исто­рии, исто­рию в себе — безо всяких тусо­воч­ных риту­а­лов. Ощущали себя инстру­мен­том исто­рии, с очевид­ной гордо­стью. Даже в жертву прино­сили себя созна­тельно и горде­ливо.

И именно свире­пый боль­ше­вист­ский мате­ри­а­лизм отте­няет, что ли, мисти­че­ский этот момент. Боль­ше­визм — это макси­маль­ная концен­тра­ция того, от чего в своё время голова шла кругом у Фёдор Миха­лыча Досто­ев­ского. Макси­мально выра­жен­ный пара­докс мисти­че­ского и мате­ри­а­ли­сти­че­ского, соче­та­ние несо­че­та­е­мого.

- Цеса­ре­вич Алек­сей в вашем тексте выгля­дит мятеж­ным муче­ни­ком судьбы и залож­ни­ком. Возникла аллю­зия в целом, на незре­лость эпохи и поспеш­ность рево­лю­ции, хотя исто­ри­че­ский процесс не терпит таких срав­не­ний. Крас­ные для вас — это юность, кото­рая идет на смену старо­сти?

- Да, боль­ше­визм абсо­лютно, неми­ну­емо, исто­ри­че­ски пред­опре­де­лен. Это — смена цикла, но изна­чально и попытка оста­но­вить колесо вечного возвра­ще­ния. О том в романе, кстати, немало гово­рится.

Речь, конечно, о боль­ше­визме первич­ном, кото­рый был, как ни крути, прежде всего явле­нием в обла­сти духа. Укоре­нив­шийся сове­тизм — уже другой, причуд­ли­вая смесь ради­кально нового и дремуче старого, но ему в боль­шей степени посвя­щены не «Алёшины сны», а следу­ю­щие два романа, кото­рые, если будет всё нормально, тоже скоро увидят свет.

- Два романа будут посвя­щены той же эпохе и героем? Или связь услов­ная?

- Второй роман — время рево­лю­ции непо­сред­ственно, вели­кой октябрь­ской, вплоть до самого её зату­ха­ния. Третий — про наши времена, и о том, чему они пред­ше­ствуют. Эдакая рево­лю­ци­он­ная трило­гия.

- Почему именно формат трило­гии?

- Пред­чув­ствие рево­лю­ции — её пик — её смерть и вновь начало. Тут уже очень много можно сказать на эту тему, в разви­тии. Ну, я и сказал, кажется.

- Какие произ­ве­де­ния русской лите­ра­туры первой поло­вины ХХ века вы счита­ете для себя наибо­лее значи­мыми?

- Весь Горь­кий — это самый почи­та­е­мый писа­тель. Особенно позд­ние вещи. В одном рассказе «Голу­бая жизнь», напри­мер, умеща­ется весь Маркес. А когда был Горь­кий и когда появился Маркес?

Вообще, очень много вели­ко­леп­ных произ­ве­де­ний и писа­те­лей в самых разных лите­ра­тур­ных лаге­рях. «Чевен­гур» Плато­нова и «Лето господне» Шмелева — как два образ­цо­вых полюса. В плане языка одина­ково уникаль­ных и непре­взой­дён­ных. «Как зака­ля­лась сталь» Остров­ского — изувер­ски прекрасно. Без стихов Блока, Маяков­ского, Есенина тоже ничего не понять. И, кстати, неза­слу­женно забы­тый, очень инте­рес­ный поэт Игорь Севе­ря­нин, насто­я­щий певец курту­аз­ного стим­панка, траги­че­ский и игри­вый одно­вре­менно. Вообще, я здесь до поси­не­ния могу пере­чис­лять, что первым вспом­нил, то вспом­нил.

- Но вообще скла­ды­ва­ется ощуще­ния, что ваши увле­че­ния упира­ются в сере­дину ХХ века. Что в ХХ веке, на ваш взгляд, стало пово­рот­ным момен­том в куль­тур­ном процессе, после кото­рого книга уже нико­гда не станет потря­се­нием для обще­ства?

- Вот это настолько хорошо постав­лен­ный вопрос, что ни один ответ на него не будет столь же хоро­шим. Тут не только куль­тур­ный, навер­ное, процесс, тут в чело­веке дело, в эволю­ции чело­ве­че­ской. Расхля­би­лись мы, поста­рели, поиз­но­си­лись как особи — вот и тяга к лите­ра­туре поте­ряла свой перво­быт­ный азарт. Книга уже не откро­ве­ние, потому что в прин­ципе откро­ве­ния нет.

- Куда, на ваш взгляд, уходит энер­гия сего­дня? Я о тех, кто спосо­бен и хочет стро­ить новый мир…

- Робес­пьер когда-то вскри­чал: «Все как будто бы в заго­воре против обще­ствен­ного счастья!» Сего­дня люди даже и не в заго­воре, а созна­тельно инди­ви­ду­альны и закрыты. Они стали на инди­ви­ду­аль­ный путь просвет­ле­ния, а раньше пред­по­чи­тали путь коллек­тив­ный.

На самом деле, это всё иллю­зии — инди­ви­ду­аль­ное, коллек­тив­ное… Да и просвет­ле­ние как бы иллю­зией ещё не было. Как там у Каста­неды? Все пути одина­ковы: они ведут в никуда.

Но всё в порядке. Делай, что должен, и будь что будет.

- Что из сози­да­тель­ного, сего­дня сопо­ста­вимо с энер­гией боль­ше­ви­ков?

- Ничего, навер­ное. Нынеш­ний фана­тизм не может быть фана­тиз­мом просве­ще­ния, обра­зо­ва­ния, пости­же­ния мира, как это было у тех това­ри­щей в кожан­ках и кепках. Это в основ­ном мрако­бе­сие такое. Зато наш век куда более ирони­чен и всё-таки не столь жесток. Но по-преж­нему опусто­шающ.

- Можно ли сказать, что ваш текст — он о траге­дии малень­кого чело­века, кото­рый не хочет взрос­леть?

- Можно. Вообще, ни один нормаль­ный, уважа­ю­щий себя ребё­нок не хочет взрос­леть. То есть ему, конечно, кажется, что он хочет стать взрос­лым, он мечтает об этом, но истинно взрос­лая возня ему непо­нятна и непри­ятна. Потому что взрос­ле­ние — это компро­мисс, а детство беском­про­миссно.

- Много ли аллю­зий в книге на собствен­ное детство? 

- Не очень. Я не был принц, а бегал со всякими ужас­ными позд­не­со­вет­скими гэдже­тами по двору в компа­нии таких же мурза­тых рото­зеев. Патрон от лампочки, на него натя­ги­ва­ешь шарик, и можно стре­лять ряби­ной, очень больно, если попа­дёт.

С другой стороны, я тоже был паре­нёк довольно обособ­лен­ный. И тоже снилось мне чёрт знает что.

- И что вообще может быть общего у цеса­ре­вича Алек­сея и, условно, ребенка русской интел­ли­ген­ции? 

- Повы­шен­ная рефлек­сия. И это здорово, повы­шен­ная рефлек­сия, хотя, конечно, не всегда прак­тично. В идеале с реши­тель­но­стью должна соче­таться: руба­нул — и рефлек­си­руй сколько угодно, пожи­най, так сказать, плоды.

- С вашей коло­кольни — чем или кем себя ощутил худож­ник и писа­тель внутри вас, когда «повзрос­лел»?

- Я как раз стара­юсь, в лите­ра­туре ли, в худо­же­ствах, избе­гать компро­мис­сов. С компро­мис­сами сколько угодно деяте­лей и без меня. Так что в этом смысле я по-преж­нему и по-дурацки инфан­ти­лен. Ну а если гово­рить о неиз­беж­ном обрас­та­нии опытом, наби­ва­нии руки, что ли… Навер­ное, так: с одной стороны ощутил себя ещё более обособ­лен­ным от окру­жа­ю­щего, а с другой — ещё более ему принад­ле­жа­щим. Но я люблю пара­доксы и диссо­нансы, когни­тив­ные в том числе — меня это не пугает.

- Вернёмся к тексту романа: сложи­лось ощуще­ние, что в вашем тексте цеса­ре­вич Алек­сей выгля­дит намного более взрос­лым и осознан­ным. Вы ведь не могли не думать о его судьбе. Точно такой же, как и у его отца. Насколько между отцом и сыном в вашем тексте может быть прове­дено родство?

- Сын ещё неви­нен, отец уже вино­ват. Но оба одина­ково не принад­ле­жат себе. Они принад­ле­жат исто­рии, кото­рая — мамаша суро­вая, как гова­ри­вал сыграв­ший роко­вую роль в их жизни това­рищ Ленин. Плоть от плоти друг друга, жертвы родо­вого прокля­тия власти.

А вот Ленин не жертва, он вспышка. Они — мате­риал прови­де­ния, самый доро­гой из всех возмож­ных мате­ри­а­лов. Он — инстру­мент прови­де­ния. Ключе­вое здесь — именно прови­де­ние. Поэтому нынеш­ние тёрки коспле­е­ров вокруг этих фигур смешны и неважны.

- Можно ли сказать, что тяга русского чело­века к спра­вед­ли­во­сти порож­дает чудо­вищ?

- Чудо­вищ порож­дает длитель­ная неспра­вед­ли­вость, совер­ша­е­мая в отно­ше­нии чело­века. Другое дело, что рожда­ются чудо­вища, выби­ра­ются на поверх­ность именно тогда, когда корка неспра­вед­ли­во­сти лома­ется. Поэтому и кажется, что тут тяга к спра­вед­ли­во­сти причи­ной. А на самом деле заста­ре­лый вот этот вот кокон, клетка душная.

- Обрат­ная сторона Распу­тина — тоже чудо­вищ­ная. Оргии и благо­де­тель, кото­рые шли бок о бок. Кажется, что эта личность — ката­ли­за­тор исто­рии. Или… Или кто?

- Глав­ный вопрос. Именно на него, в общем-то, и пыта­ется отве­тить роман. Так что я хитро так на него сошлюсь. Будем считать, что это реклам­ный ход.

- Послед­ний вопрос. Как худож­ник, вы не едино­жды изоб­ра­жали исто­ри­че­ских персо­на­жей. В том числе и тех, кото­рые упоми­на­ются в романе. Насколько сложно подо­браться к верному образу того, кого хотите изоб­ра­зить?

- Я ж не знаю, насколько мне верно удалось к этим обра­зам подо­браться. Всё субъ­ек­тивно.

Что как личную удачу воспри­ни­ма­ешь? Пони­ма­ешь, что персо­наж удаётся, когда не ты за него выду­мы­ва­ешь, что он сказал и что сделал, а он по своим собствен­ным само­за­кон­ным особен­но­стям, само­вы­ду­мы­ва­ется в тебе. Даже не само­вы­ду­мы­ва­ется, а посе­ля­ется в тебе, живёт, неза­ви­си­мый и авто­ном­ный, и дуреет, как хочет. А ты при нём пресс-секре­тарь.

Вот я пресс-секре­тарь Распу­тина. В XXI веке. Хорошо ведь.

Поделиться