14 февраля в петер­бург­ском музее совре­мен­ного искус­ства Эрарта откры­лась выставка Андрея Воро­ти­лова «Хор». В анонсе — туман­ные заяв­ле­ния про экзи­стен­цию и «вневре­мен­ное искус­ство». Напро­тив входа в зал — пустые лица толпы, разе­ва­ю­щей рты под звуки гимна. У Менши­кова — волчья голова, а нищий с «Боярыни Моро­зо­вой» превра­щён в кислот­ную абстрак­цию. Я решила узнать, что озна­чают образы живот­ных в исто­ри­че­ских сюже­тах и почему каждый герой триптиха «Протест» назван по имени. 

За окнами мастер­ской Андрея — засне­жен­ная набе­реж­ная, сталин­ский ампир и алые змеи трам­ваев, ползу­щие по проспекту. Почти москов­ский пейзаж. «Люблю, когда невоз­можно опре­де­лить, какой именно город за окном», — призна­ётся Андрей. В его студии светло, просторно и очень уютно. У стены — синева рабо­чего холста, на полках акку­ратно расстав­лены старин­ные находки, приве­зён­ные из путе­ше­ствий по русской глубинке. Мы пьём горя­чий пуэр из чашек с нари­со­ван­ным Мао, и наша беседа выхо­дит далеко за рамки обыч­ного интер­вью.


- Как возникла идея созда­ния выставки?

- У меня нако­пи­лись неко­то­рые старые работы, и мне захо­те­лось собрать их вместе и просто пока­зать. Что-то вроде отчёт­ной выставки по прошед­шему этапу моего твор­че­ства, разбав­лен­ной какой-то графи­кой. А если гово­рить совсем уж прямо, то выставка обра­зо­ва­лась сама собой. Мы просто пришли с кура­то­ром в мастер­скую, посмот­рели все работы и решили отобрать для экспо­зи­ции самые яркие из них.

- Почему выставка назы­ва­ется именно «Хор»?

- Так назы­ва­ется глав­ная работа — она самая боль­шая, централь­ная. Прин­цип хораль­но­сти, общего пения и действия объеди­няет все мои картины на выставке. А сам «Хор» — это центр компо­зи­ции.

- Расскажи в целом про серию работ с текстами и нотами на чёрном фоне.

- Слушай, крас­ные тексты — это инфор­ма­ци­он­ное поле. Мы в нём живём, плаваем, пыта­емся как-то струк­ту­ри­ро­вать его. Если взять, допу­стим, гимн, то это одна струк­тура: все выстра­и­ва­ются и поют. Поют одина­ково, а по сути, каждый — о своём.

Картина «Хор». 2014 год.

- У них ещё глаза пустые.

- Пустые, да. Я не хотел акцен­ти­ро­вать на этом внима­ние. А что им надо было рисо­вать? Огром­ные такие глазищи на пол-лица, как у Глазу­нова? Мы не видим ника­ких глаз или взгля­дов у толпы, пони­ма­ешь? Очер­та­ния лиц — макси­мум. Это же толпа!.. А в «Храме», где текст плывёт (это шестой псалом), один из самых подхо­дя­щих по теме), там наобо­рот: неуве­рен­ность, отсут­ствие компо­зи­ции…

- И лица плыву­щие.

- Потому что рели­ги­оз­ный аспект сам по себе несёт элемент неуве­рен­но­сти, неточ­но­сти. Но это уже и не совсем рели­гия, скорее вера. И это такой вопрос, в кото­ром нет каких-то посту­ла­тов. Во что верить, сколько рели­гий в мире…

- То есть моля­щи­еся, кото­рых ты изоб­ра­зил (картина «Моля­щи­еся» — прим.), не имеют ника­кого отно­ше­ния к теме госу­дар­ства?

- Конечно, нет. Ты знаешь, если разви­вать эту тему, то я не назвал бы себя явным оппо­зи­ци­о­не­ром. Я всегда сам по себе, такой сторон­ний наблю­да­тель, что ли. Я не хожу на митинги и нико­гда не ходил, я не подпи­сы­вал и не буду подпи­сы­вать беско­неч­ные пети­ции в защиту прав чело­века или если кого-то поса­дят. Вообще этим не зани­ма­юсь. Я всё знаю и вижу, но ни в чём не прини­маю прямого участия. Я просто считаю, что эта тема немножко не моя. Не из-за того, что не хочу суетиться, или прям такой уж возвы­шен­ный. Просто я боюсь, что если начну непо­сред­ственно в этом участ­во­вать и прямо на всё смот­реть, то поте­ряю как бы…

Картина «Моля­щи­еся». 2015 год.

- Неза­ви­си­мый взгляд.

- Да! Я пере­стану быть наблю­да­те­лем и стану непо­сред­ствен­ным участ­ни­ком собы­тий. Я тогда будто шоры надену, пере­стану видеть жизнь широко. Поэтому оста­юсь отстра­нён­ным.

- Проте­сты, «актив­ная граж­дан­ская пози­ция» — это совсем не твоё?

- Конечно. На самом деле, если я сейчас начну писать, условно говоря, поли­ти­че­ские работы, чётко направ­лен­ные на разоб­ла­че­ние безду­хов­но­сти нашей власти (улыба­ется), то я неда­леко уйду от соцре­а­лизма. Это будет идео­ло­ги­зи­ро­ван­ное искус­ство. Только идео­ло­гия будет типа «демо­кра­тич­ной». Хотя знаешь… Вот все эти наши, когда их спра­ши­вали о поли­тике, в один голос гово­рили, что они абсо­лютно аполи­тичны: «Да моё искус­ство выше этого!». И это слова людей, кото­рые были вынуж­дены поки­нуть страну из-за поли­тики! Ведь из-за неё они были вынуж­дены отсюда уехать, их твор­че­ство здесь было невос­тре­бо­вано. Взять, допу­стим, Каба­кова и Була­това, или Комара и Мела­мида. Всё их искус­ство постро­ено на поли­тике, они все до сих пор едят Совет­ский Союз. А гово­рят про свою аполи­тич­ность и пыта­ются якобы дистан­ци­ро­ваться. Но я вообще не пони­маю, как можно дистан­ци­ро­ваться от самого себя. Всё ведь связано с поли­ти­кой. И то, что ты дела­ешь, и вся твоя жизнь, судьба — сплош­ная поли­тика. Если убрать Совет­ский Союз, то что оста­нется от твоего твор­че­ства? Мне вообще кажется, что то поко­ле­ние — «соцре­а­ли­сты наобо­рот». Только соцре­а­ли­сты воспе­вали, а эти типа критично смот­рели. Темы у них разные, а источ­ник один. Из одного колодца пьют. Это, конечно, забавно (смеётся).

- Мне кажется, что даже если лишить их этой поли­ти­зи­ро­ван­но­сти, то твор­че­ство всё-таки оста­нется в каких-то очень личных рабо­тах.

- Для себя что угодно можно делать, а вот то, с чем ты пока­зы­ва­ешься людям — совсем другое. Вот Була­тову, допу­стим, гово­рили: «Ну вы же напи­сали "Слава КПСС" на небе, или "Выхода нет"». А он такой: «Я рабо­таю с объё­мом и простран­ством. Моя глав­ная тема — вообще не поли­тика!». Какое простран­ство?! У тебя то «Слава КПСС», то герб СССР всхо­дит над Чёрным морем! Тут простран­ство — деся­тый номер. И никто в это не вникает. Смот­рят как на плакаты.

- Здесь есть расхож­де­ние между его личным воспри­я­тием, и воспри­я­тием зритель­ским.

- Веро­ятно.

- Выхо­дит, все эти соци­ально ориен­ти­ро­ван­ные работы — уже и не твор­че­ство?

- Просто я считаю, что это не задача худож­ника.

- Да вообще не задача чело­века.

- Насчёт этого не знаю, чело­век может выби­рать что угодно. Допу­стим, Наваль­ный: вот эта борьба посто­ян­ная, это разве не его жизнен­ная задача? Если его лишить этого, что оста­нется? Что он будет делать? Непо­нятно. Это его цель жизни, его твор­че­ство личное, пони­ма­ешь?

- На самом деле это очень инте­рес­ный вопрос: что оста­нется у чело­века, если лишить его актив­ной соци­аль­ной и поли­ти­че­ской жизни.

- Ну да. Как у меня в «Проте­сте»… Когда я его писал, вот только-только та рево­лю­ция нача­лась (Майдан на Укра­ине в 2014 году — прим. ред.)… Конкрет­ная такая отсылка на собы­тия. Кстати, имена там все приду­ман­ные, нет каких-то конкрет­ных фами­лий.

- Когда смот­ришь на полу­мёрт­вую бабку в платке, на пропи­тых завод­чан, на школь­ника в разно­цвет­ной шапке, то созда­ётся ощуще­ние, что имена приду­мы­ва­лись чисто ассо­ци­а­тивно.

- Именно. Идея в том, что там любая фами­лия может стоять: твоя, моя… Зави­сит от ситу­а­ции. То есть в «Проте­сте» ты видишь перед собой обык­но­вен­ную толпу и пыта­ешься разгля­деть в ней отдель­ных людей? Вообще, там всё прону­ме­ро­вано. И люди, и пред­меты. Все-все-все. У всего, что мы видим, есть конкрет­ные назва­ния. Я специ­ально это сделал, чтобы конкре­ти­зи­ро­вать собы­тия, пока­зать, что они не имеют случай­ного харак­тера, что всё зако­но­мерно. Стрем­ле­ние пока­зать, что собы­тие действи­тельно суще­ство­вало и не явля­ется чьей-то выдум­кой. Конечно. Что всё это правда и есть на самом деле.

- Мне ещё очень понра­ви­лась компо­зи­ция, особенно то, что основ­ная часть толпы нахо­дится в левой части триптиха, само­лёт — в правой, а между ними — бутылки с зажи­га­тель­ной смесью.

- Само­лёт, между прочим, не имеет ника­кого отно­ше­ния к Боингу, кото­рый сбили в 2014 году.

Левая часть триптиха «Протест». 2014 год.
Централь­ная часть триптиха «Протест». 2014 год.
Правая часть триптиха «Протест». 2014 год.

- А я почему-то сразу поду­мала не про Боинг, а вообще про башни-близ­нецы

- Знаешь, что должен был симво­ли­зи­ро­вать этот само­лёт на самом деле? Побег. Кто-то остался в левой части, а кто-то улетел.

- У тех, кто смот­рит на него снизу, очень выра­зи­тель­ные лица, конечно.

- Потому что одни куда-то сбежали на само­лёте, а другие оста­лись. Но глав­ная фишка была не в этом. Знаешь, меня удив­ляло то, как обыден­ные пред­меты (какие-то бутылки, машины, авто­бусы) в одно­ча­сье могут стано­виться враж­деб­ными. Грубо говоря, то, что мы исполь­зуем в быту, какой-нибудь моло­ток стано­вится пред­ме­том, кото­рым можно и гвоздь забить, и чело­века убить. То есть из бутылки ты водку уже не пьёшь, она превра­ща­ется в оружие, у неё внутри керо­син. Это же жуть вообще!

- Через пять лет смот­ришь на эту бутылку и по-преж­нему видишь в ней керо­син.

- Да, сущность пред­мета как-то теря­ется, что ли. Это, конечно, меня прям очень торкало… Но вообще я так всем этим восхи­щён! Инте­ресно смот­реть, как обыч­ные люди спло­ти­лись и устро­или тара­рам (улыба­ется). Не как эти хожде­ния на Болот­ной, когда их быстро разо­гнали. Тогда всё закон­чи­лось ничем: гайки затя­нули, кого-то аресто­вали, все такие сразу припухли, и никто туда больше не ходит. Хотя недавно, напри­мер, десять тысяч чело­век вышли в память об убий­стве Немцова.

- Когда ты писал свои работы (в част­но­сти, «Хор»), у тебя не возни­кало такое чувство, будто ты пишешь для какой-то опре­де­лён­ной кате­го­рии зрите­лей?

- Нет, нико­гда. На самом деле, это очень пороч­ное чувство. Худож­ник вообще не должен писать для кого-то: для народа, как было при соцре­а­лизме, или для заказ­чи­ков. Ты должен писать прежде всего для себя, и дела­ешь ты это просто потому что не можешь молчать. У тебя есть какой-то образ, рожда­ются мысли, идеи, и хочется выра­зить это всё на холсте. Это просто такой способ мышле­ния, что ли… Потому что когда пишешь работу, ты не ставишь перед собой цель пока­зать красоту или какую-то высо­кую мысль. Просто размыш­ля­ешь на опре­де­лён­ную тему. И ты её рассмат­ри­ва­ешь с одной стороны, с другой, и работа — резуль­тат твоей [мысли­тель­ной деятель­но­сти], пере­ра­бо­тан­ной на чувствен­ной волне.

- Мы с тобой затро­нули тему того, должен ли худож­ник писать для зрителя или нет. Инте­ресно, а как люди откли­ка­ются на твоё твор­че­ство?

- На самом деле меня очень радует, что люди реаги­руют. С начала выставки прошло всего ничего, а в соцсе­тях мне часто пишут, задают вопросы. И это здорово, что они инте­ре­су­ются темой, ищут свои ассо­ци­а­ции. Помню, одного парня очень заце­пил «Натюр­морт с чере­пом». У него ещё была занят­ная мысль о том, что в выставке просле­жи­ва­ется канва «От детства до смерти». Мне даже кура­тор то же самое сказал. А для меня это вообще было откры­тием! Я совер­шенно не думал, что прямо от «Старого дебар­ка­дера» можно просле­дить жизнен­ный путь. Это было очень странно, потому что подоб­ное уж точно не входило в концеп­цию (смеётся).

Картина «Натюр­морт с чере­пом». 2014 год.

- А что вообще на «Натюр­морте с чере­пом»? Какая там идея?

- Конечно, это натюр­морт о жизни и смерти. Абсо­лютно клас­си­че­ские символы: череп — смерть, поту­шен­ный фонарь — закон­чен­ная жизнь, яйцо — её начало. Такая круго­верть, по сути. Но мне понра­ви­лись слова Маркай­тиса (кура­тор музея Эрарта – прим.) о том, что с этим фона­рём ходил Диоген. У меня такой мысли не было (смеётся)! Я всё подби­рал инту­и­тивно, как и всегда, в общем-то. Худож­ник же не сидит такой, не раскла­ды­вает по полоч­кам: «здесь у меня это, потому что там — другое, а вот тут должна быть слож­ная логи­че­ская взаи­мо­связь…». Так делают только плохие худож­ники, а хоро­шие пола­га­ются на инту­и­цию и просто на своё чувство. Это даёт картине жизнь. Ты нико­гда не сможешь всё в ней объяс­нить и пред­ска­зать, и резуль­тат полу­ча­ется очень широ­ким, он выхо­дит далеко за рамки сухой логики. Ты подклю­ча­ешь элемент случай­но­сти… Даже чуда! И этим даёшь зрителю боль­ший диапа­зон для фанта­зии и личных рассуж­де­ний. Это очень здорово, на самом деле.

- «Старый дебар­ка­дер» по своему стилю очень отли­ча­ется от осталь­ных работ. Почему так?

- Ты знаешь, отли­ча­ется она случайно. Конечно, в общую экспо­зи­цию не вписы­ва­ется, но подхо­дит по теме. Это картина о детстве, о детском впечат­ле­нии, об исто­рии этого самого дебар­ка­дера и старой пристани, кото­рая когда-то была выне­сена прили­вом на берег и так на нём и оста­лась. Это было мощное, боль­шое, таин­ствен­ное такое здание, цели­ком дере­вян­ное. Оно почти никак не исполь­зо­ва­лось, жили там какие-то рыбаки. И мы наблю­дали этот дебар­ка­дер всё детство. Он был как таин­ствен­ный замок с приви­де­ни­ями. Залезть внутрь было мечтой каждого, но никто туда так и не попал. Когда мне было лет четыр­на­дцать, начал разва­ли­ваться Совет­ский Союз, и в тот же год дебар­ка­дер был разо­бран буквально за лето. Дачники раста­щили его на доски — сняли крышу, окна, стёкла, двери… Сначала был один скелет, а осенью и от него ничего не оста­лось. Это стало для меня симво­лом и конца детства, и начала юности, когда я уехал из Нижнего, и конца страны, где прошли мои ранние годы. Дебар­ка­дер вобрал в себя все мои впечат­ле­ния того времени. Образ забро­шен­ного дома, кото­рый в одно­ча­сье исчез, остался в моей памяти, и я решил об этом расска­зать.

Картина «Старый дебар­ка­дер». 2014 год.

- Что вдох­нов­ляло тебя, когда ты писал эти картины? Чьё твор­че­ство ты любишь?

- Из клас­сики мне нравятся Кранах, Брей­гель, Босх, Рембрандт, Велас­кес. Что каса­ется русской живо­писи — «Бубно­вый валет», Ленту­лов, Гонча­рова, Фило­нов, Марк Шагал — всегда нравился, прямо с детства. Из того, что ближе к совре­мен­ному — Пикассо, Фрэн­сис Бэкон, Кифер. Можно сказать, что это моя личная школа, хотя в рабо­тах это, навер­ное, заметно не всегда. Подоб­ного плана учителя — это повод для какого-то толчка. Ты не обязан быть на них похо­жим. Это скорее как воспи­та­ние хоро­шего вкуса, потому что в живо­писи он значит очень много. Тут как в кухне: иногда бывает еда вкус­ная, но очень вред­ная (смеётся), а бывает полез­ная, но такая ужас­ная, что есть невоз­можно! И часто с искус­ством дело обстоит точно так же. Иногда бывает картина прям очень правиль­ная, но нафиг не нужна, как у соцре­а­ли­стов.

- Расскажи про лино­гра­вюры, на кото­рых изоб­ра­жены обна­жён­ные мужчина и женщина. Есть ли в них какой-то библей­ский подтекст?

- Да, это совре­мен­ные Адам и Ева в урба­ни­сти­че­ском пейзаже. На самом деле, это тревож­ные работы. Они о боязни за буду­щее, о разнице полов — мужчина с соба­кой, женщина с ребён­ком, за ними — почти поста­по­ка­лип­ти­че­ский пейзаж.

- Почему в лино­гра­вю­рах с исто­ри­че­скими сюже­тами появ­ля­ются образы живот­ных? Я имею в виду «Боярыню Моро­зову» и «Менши­кова в Берё­зове».

- Если гово­рить конкретно про картины Сури­кова и вообще про плеяду пере­движ­ни­ков… Дело вот в чём: Сури­ков, Репин, Серов, они что, аполи­тич­ные худож­ники? «Бурлаки на Волге», «Боярыня Моро­зова» — остро­по­ли­ти­че­ские картины. «Менши­ков в Берё­зове» — поли­тика, тут и гово­рить нечего. А образы живот­ных… Людям ведь свой­ственно всё очело­ве­чи­вать. Ты заво­дишь котёнка и не воспри­ни­ма­ешь его как обыч­ного кота. Он ластится, подни­мает нам настро­е­ние, но это просто работа его инстинк­тов. Это я к тому, что многие поступки соци­аль­ного харак­тера всегда имеют более простую причину, чем нам хочется думать. Мы их услож­няем, и это нормально. Ну и не забы­вай, что я ведь не учёный-социо­лог, а худож­ник. Я рабо­таю с обра­зами, а образ — это что-то чувствен­ное, он отно­сится к живот­ному началу, а не к логике.

- На «Боярыне Моро­зо­вой» ещё нищий изоб­ра­жён в виде какой-то абстрак­ции…

- Это просто такая фишка, она имеет немножко другой контекст. Отсылка к иной теме. У меня был другой проект, я никак не мог его завер­шить… Серия работ на рели­ги­оз­ную тема­тику, назы­ва­ется «Новый сонм». Это просто приду­ман­ные святые, они все абсо­лютно разные. Речь идёт о том, как легко можно создать свой личный сонм идеа­лов и святых, не обра­ща­ясь куда-то вовне. О том, что рели­гию, веру можно создать самому, не опира­ясь на то, что уже есть. Или опира­ясь, но, тем не менее, пере­ина­чи­вая. У меня тогда ещё была серия работ по Феофану Греку, мне нрави­лась иконо­пись, церков­ная эсте­тика… И можно сказать, что этот нищий пере­ко­че­вал оттуда.

- Почему ты выбрал именно лино­гра­вюру?

- Из всех печат­ных разно­вид­но­стей гравюры эта нравится мне больше всего. Она техни­че­ски наибо­лее удалена от прямого рисо­ва­ния. Когда ты дела­ешь офорт, то просто рису­ешь игол­кой по зала­чен­ной доске. В лито­гра­фии так же — по сути, полу­ча­ется рису­нок, только на камне. А лино­гра­вюра и ксило­гра­фия в целом [такого не позво­ляют]. Там задей­ство­ван резец, по-другому рабо­тает рука, и вообще совер­шенно иное чувство рисунка. Мыслишь лако­нично и чётко, отве­ча­ешь за каждую линию на все сто, потому что она не терпит случай­но­стей. Лино­гра­вюра очень субъ­ек­тивна и харак­терна — вот что я хочу сказать.

Авто­порт­рет в фуражке. 2015 год.

- А как ты воспри­ни­ма­ешь совре­мен­ное искус­ство?

- Я не очень люблю, когда к искус­ству отно­сятся как к ребусу, кото­рый надо разга­дать. Ты смот­ришь и дума­ешь, что же он хотел сказать: ага, вот это… А на самом деле искус­ство должно читаться на чувствен­ном уровне. У тебя должно быть не умствен­ное размыш­ле­ние, а ассо­ци­а­тив­ное. Когда ты прихо­дишь в Эрми­таж и видишь там Джотто или, скажем, Рембрандта, ты считы­ва­ешь всё как есть, подда­ёшься опре­де­лён­ным эмоциям, а дальше у тебя рабо­тает уже твой личный ассо­ци­а­тив­ный ряд, и ты выстра­и­ва­ешь своё собствен­ное пред­став­ле­ние. И к совре­мен­ному искус­ству надо подхо­дить точно так же.



Персо­наль­ная выставка Андрея Воро­ти­лова продлится до 22 апреля. 

Офици­аль­ный сайт худож­ника 

Поделиться